Найти: на

 Главная  

Источник:

 Tokarzewsky Szymon. Ciernistym szlakiem. – Warszawa, 1909. [Токаржевский Ш. Тернистым путём. – Варшава, 1909. – На польском языке].

Шимон Токаржевский

 ТЕРНИСТЫМ ПУТЁМ

Воспоминания о тюрьмах, каторжных работах и изгнании

Варшава, 1909

 Страница 2 из 8

[ 1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ]

Этот управляющий, некий Криницкий, человек без всякого образования, с грубыми и низкими инстинктами, выходец из мелкопоместной шляхты, но надменный сверх всякой меры, как будто был потомок гетмана, ненавидел мужиков: «Мужик это гадина, которую надо гнобить, если он только дастся!» – так он говорил, гордясь возможностью издеваться над мужиками.

Разумеется, мужики платили ему той же монетой. За ненависть с лихвой платили ненавистью. Нигде не было столько выпасенных лугов, столько ущерба в лесу, столько раздоров между хозяйским двором и мужицкими хатами, как в С. при правлении «Канчуговича».

Так, в тайне души, я называл этого господина, помощником которого временно стал. Впрочем, – не помощником, а попросту мальчиком на побегушках у Криницкого.

У меня не было никаких оговорённых постоянных занятий. Меня то посылали на пашню следить за работниками, то на молотьбу, то отправляли в лес дозорным при укладке сажен, то на лесопилку, где мастер-немец и пан управляющий постоянно находились в состоянии войны и распрях, тем острейших, что не могли понять друг друга, – немец очень слабо знал польский язык, а Криницкий не понимал по-немецки ни полслова.

Поскольку в родительском доме я получил приличное знание немецкого и французского, меня не раз привлекали, как переводчика, когда воюющие стороны обменивались оскорблениями.

Недаром всё же поговорка гласит: «traduttore – traditore»[18] – я в роли толмача не раз подливал масла в огонь, мысли этих господ преподносил в превосходной степени, чем приводил их в истинную ярость, а себе самому доставлял большое удовольствие.

Хотя разнообразные обязанности, какими был обличён, я исполнял честно и старательно, мне никак не удавалось потрафить моему начальнику, который требовал, чтобы я возможно чаще использовал батоги и палку.

Этого пан Криницкий от меня добиться не смог.

Для щегиенщика, проникнутого идеей демократизма, для человека, который, как я, раньше всегда жил среди народа, который научился его любить и уважать в нём его трудолюбие, жизнь в С. была гнетущим испытанием.

А над двором, где постоянно ворчащий властитель жил с матерью-старушкой и сестрой, бледной, унылой барышней, над всем С. вообще будто висел тяжёлый траурный покров.

Сюда никогда не приезжали гости, отсюда не забирали письма, но, словно в ожидании какой-то важной корреспонденции, на почту ежедневно выезжал верховой посыльный.

Иногда, чаще в сумерки, когда всякие разговоры в хозяйском доме умолкали, бледная барышня пела разные печальные песни:

Оба молодые, как весенний цвет,

Любили друг друга с самых детских лет.

     Предназначены друг другу

     И помолвлены друг с другом.

Любовь им счастья не дала

Его Отчизна позвала.

     И он погиб.

…………………………………………

Близ Кракова лежит могила,

Несчастных двух влюблённых

Лишь смерть соединила…

Или:

Встал перед древним дедовским гербом,

Сармат молодой, что о небе мечтал,

Говорит: сердце польской девицы,

Как магнит, привлекает к себе.

     Рыцаря панна оторвала от неба,

     Говорит: магниту подобны наши сердца,

     Но для магнита потребно железо –

     Вместо цитры – возьмите мечи.

Звуки клавикордов и милый голос бледной барышни долетали до моей комнатушки во флигеле.

Известные мне мелодии и слова были как бы приветом из отцовского дома, приветом родимых мест… Ибо эти и подобные им песни, под клавикорды, или под гитару, пели девицы в эти годы по всей Земле Польской, когда столько молодёжи исчезало без вести на долгие годы…

Работая в саду при стрижке шпалеров, я встретил сестру хозяина.

По моим жестам, по облику, она догадалась, что я интеллигентный человек.

Ибо тогда не всякий был тем, за кого себя выдавал, но хорошая интуиция что-то мне подсказала.

Короткий обмен мнений по поводу каких-то садоводческих вопросов вскоре сменился долгими разговорами между нами и сердечными признаниями.

Меня пригласили в дом, где я узнал, что брат и жених бедной барышни, как члены «Союза молодёжи» попали за границу и исчезли без вести.

Вот почему усадьба в С. была овеяна печалью, вот почему каждый день конный посланец отправлялся на почту.

С этого разговора в саду так и пошло, что обычные вечера и праздничные дни я проводил в усадьбе. Участь моя сейчас совершенно изменилась, – Криницкий обходился со мной почтительно и не нагружал меня так работой.

При таких обстоятельствах наступил страшный 1846 год Галицкой резни.

Хотя этот страшный, кровавый разгром разразился в Западной Галиции, но повлиял и на округи восточные.[19]

Земские помещики во множестве бежали во Львов.[20] Во всей Галиции объявили военное положение.

Начались массовые аресты подозреваемых в заговорах, а потом и самых лояльных сторонников власти тоже отправляли в тюрьмы, которые пришлось устраивать уже и в частных домах за неимением места. 2 марта 1846 года окружной комиссар Солецкий с двумя ланцдрагунами[21] приехал к С., арестовал меня и повёз в Самбор.

В Самборской тюрьме я встретил знакомого Яна Дымницкого, который теперь именовал себя Антоном Потоцким, – а также Антония Подолецкого, Рудницкого из Залещика, Гаденика, мандатария с венгерской границы, Себовича с Земли Любельской, и ещё пару жителей Польши, имена которых я не запомнил, поскольку знал, что они фальшивые.

При первом допросе я назвал своё мнимое имя. Но когда следствие доказало, что в Хваловице в округе не было ни одного Яна Томашевского, – я назвался Феликсом Ходкевичем, который якобы укрылся от военной службы в Люблине.[22]

Подолецкого вскоре выпустили, а мы все остались в тюрьме.

Днём и ночью я думал о побеге.

Строил невероятные планы, одни из коих приходилось сразу отвергать, как невыполнимые, а другие – как слишком рисковые. Я комбинировал, размышлял. И вдруг подвернулись удобные обстоятельства для побега.

Одним из наших ежедневно сменявшихся дозорных был некий Мельничук, любитель попивать, который, будучи под хмельком, нам, арестованным, позволял много такого, что другие дозорные не позволили бы никогда.

И вот, как-то раз, во время дежурства Мельничука, появилась пара бутылок крепкой водки, и угощая его через небольшие промежутки времени, под вечер мы напоили нашего дозорного вдрызг.

Он примостился в каком-то глухом уголке и задремал.

Сперва мы пристойно оделись, потом поверх одели привычный в тюрьме поношенный шлафрок.

Выбежать на территорию тюрьмы, скинуть с себя шлафрок, перескочить через забор, добраться до соседнего с тюрьмой сада, оттуда выйти на улицу через садовую калитку, – всё это нам удалось за несколько минут.

Мы оказались на уединённой улочке, где резвились городские дети, – они пускали в небо воздушных змеев, которые, поднявшись ввысь, трепыхали ажурными хвостами.

Свободненько, спокойненько, подвигались мы, как первые наилояльнейшие слуги чиновного заведения, которые, после целодневного вдыхания затхлого воздуха канцелярии, хотят оживиться свежей вечерней прохладой.

Мы шли, весело шагая, с полной безмятежностью, размахивая сорванным в саду прутиком.

Таким прогулочным шагом мы прошли рогатки и вышли за город.

Но куда податься?... Решать надо было очень быстро, потому что легко представить, что скоро Мельничук проснётся и, заметив моё отсутствие, поднимет страшную тревогу, пошлёт погоню на все тракты и нас вмиг поймают.

За рогатками перед нами открывались несколько направлений.

Через Сколе к Венграм – одно, в Болехово – другое.

Венгры меня не очень привлекали – отсутствие денег и какой-либо помощи в совершенно незнакомом месте были тому причиной. Под Болеховым жил мой коллега по тюрьме Антоний Подолецкий. Этот бы меня без всяких колебаний принял и помог бы добраться до Венгров. Но если я Антося не застану дома?... Что тогда?...

На этот вопрос ответа не было. Так, маясь сомнениями, я пошёл к Самбору – с намерением пойти к С., где, я был уверен, меня сердечно приняли бы и не отказали во всевозможной помощи.

Ночь стояла тёмная. А поскольку сейчас было категорически запрещено ездить по ночам, – я смело пошёл вперёд пешком.

Вскоре я услышал за собой тарахтение брички.

– Ого! Это гонятся за мной, – подумал, без колебания прыгаю в ров, тут же у дороги, и ложусь на самое дно…

И в самом деле, это была одна из посланных за мной погонь…

Однако она проехала и я бежал дальше.

С Самборского тракта повернул в сторону.

Уже светало, когда я дошёл до леса, совершенно измученный бегом и множеством впечатлений.

Лес полон толстых ветвей, поросших мхом и жёлтыми наростами, полон очиток и чабреца.

Я выискал место, где ветки образовали шатёр, внутри которого я был полностью защищён от любопытных людских взоров, и рухнул на землю, и на мягкой пахучей подстилке из мха, богородской травы и очитка, в этом защитном месте уснул крепким живительным сном.

Проснулся я около полудня.

Я намеревался весь день провести в лесу, а ночью знакомыми мне тропами пробраться к С.

Оставив своё укрытие, на закрытой дороге я встретил лесничего с двустволкой через плечо. Это был некий Вьежбицкий, который по разным делам часто бывал в С., так что мы были хорошо знакомы. Зная, что я арестован, и увидев меня в лесу, он сразу догадался, что я сбежал из тюрьмы.

Он первым подошёл ко мне и, поздоровавшись, очень сердечно пригласил к себе.

– В моей убогой хатке подкрепишься, молодой пан, отдохнёшь перед долгой дорогой, потому что пану нужно возможно скорее покинуть эти края. И моя жена будет рада славному панычу. А то живём, как в пуще, гость у нас – редкость. Сегодня утром жена говорит: «Кошки усердно умываются, сороки всё время стрекочут, не иначе, гость прибудет», – а вот он и гость, да ещё какой!

Он по-приятельски взял меня об руку.

– Пошли! Пошли, молодой пан, – настаивал он.

Я поблагодарил за приглашение, но отказался, мотивируя отказ возможной неприятностью с властями и строгой ответственностью.

Я просил только, чтобы на условленное место он принёс мне какой-нибудь еды и запас пищи, за что обещал заплатить. Он согласился и поспешно отошёл от меня, а мной овладело предчувствие, что этот гостеприимный добродушный лесничий предаст меня и выдаст властям. В подобных сомнениях, шаг за шагом, я последовал за Вьежбицким и укрылся здесь же, в кустах, откуда мог видеть всё лесничество, как на ладони.

Это оказалось очень удобным укрытием.

Перед «хаткой» на пороге умывался белый котёнок – множество сорок стрекотали на плетне.

– Эй! Эй! Госпожа лесничиха, оправдается ли твоё предсказание, что сегодня будешь с гостями, – подумал я.

Тем временем пан Вьежбицкий вывел из конюшни оседланного коня, сел на него и галопом помчался по дороге в деревню.

Предчувствие меня не обмануло. Вьежбицкий предал.

Я убежал вглубь бора.

Меня жгло возмущение, горячка, докучала несносная головная боль, силы покидали меня.

В этой лесной гуще я провёл страшный день…

Вечером я вышел в разведку.

С холма, который высился над околицей, я увидел расставленных дозорных.

Несколько десятков мужиков из окрестных знакомых мне деревень, которых я знал, сколько-то ланцдрагунов, местный мандатарий с комиссаром Солецким во главе, окружили бор такой тесной цепью, что разве заключённый, наделённый крыльями, или птица, могли бы выбраться из этой ловушки.

Меня подстерегли, поймали и привезли в Самбор в кандалах, точно через 46 часов после моего побега из тюрьмы.

Однако, я ещё раз попытал удачу.

Я приподнял доску в полу под подстилкой, выкопанную землю ссыпал в печь, расшатал кирпичи в фундаменте и ожидал только ночи, дождистой и тёмной, потому что тогда стражник укрывался в будке, засыпал, предоставив тюрьму и заключённых их судьбе.

Но как назло ночи были лунные, безоблачные, удивительно погожие и тёплые.

Тем временем, российские власти в Люблине ожидали Феликса Ходкевича, то есть меня.

Итак, где-то в конце мая, Себовичу и мне было сказано готовиться в дорогу.

Кандалами нас приковали друг к другу, его за руки, а меня за ноги, «для безопасности», цепь закрепили к брусьям брички, и мы двинулись во Львов. На улице Сикстуской, в старой пивоварне Калембаха, устроена была превентивная тюрьма для преступников разного толка.

Туда проводили и нас обоих.

В обширном сводчатом зале оказалось более 50 человек разного возраста и роста – одни выше, другие ниже, в этой камере, полной грязи и хамства, ждали мы суда и его решения. В самом тёмном углу на горстке соломы, стёртой в порошок, под ошмётками грязной одежды, лежал какой-то еврей. Раны и гнойники покрывали лицо, руки и всё его тело.

Никто этим несчастным евреем не занимался, никто о нём не беспокоился, часто он оставался голодным и без воды, потому что дозорные неохотно подходили к его углу, где этот бедняга устроил себе лежбище. Из сотоварищей по тюрьме никто ничем ему не помогал. Напротив, они всячески кляли его за то, что тот стонал слишком громко.

Образ этого еврея из Львовской тюрьмы на улице Сикстуской, преследовал меня долгие годы страшным видением во время горячечных снов в крепости и на каторге.

Не знаю, за что был осуждён этот еврей. Может, он был бродягой?... А между тем, он был человеком очень тонких чувств. Я не мог ничем доказать ему своего сочувствия, кроме как обращаться к нему с добрыми словами и… надеждой. И как же он был мне за это благодарен!... Как горячо благодарил меня на своём плохом польском языке, как обещал молиться за меня Иегове!... Как сердечно простился со мной:

Счастливой дороги! – когда мы покидали тюрьму на улице Сикстуской.

В первый день Троицы мы должны были отправиться в Жулквы.

Наш стражник ланцдрагун, венгр, потребовал, чтобы я перед выходом из тюрьмы дал ему слово чести, что не буду делать никаких попыток побега, и тогда он не наденет на меня кандалы.

Я дал слово чести и через Иезуитский сад он проводил нас на свою квартиру, где его жена, тоже венгерка, приготовила для нас очень вкусный обед. Когда она отказалась от оплаты, я хотел хотя бы угостить вином наших хозяев.

– И венгерское вино у нас тоже найдётся, – сказала она, и добавила, что очень счастлива, что может нас принять и угостить в своём доме.

Мы подняли тосты за сомыслие Венгров и Поляков, которые взаимно давали друг другу королей – пан ланцдрагун об этом знает, да! – и после сердечного прощания мы отправились вновь в дорогу к родной земле, – к новым тюрьмам. Когда мы выходили, венгр сказал мне:

– Пан дал мне слово чести.

– И я его сдержу, – ответил я, – пан может быть уверен.

– Тогда кандалы не требуются, хотя в бумагах пана написано, что он: «zehr politisch verdechtig»[23].

Венгр погрузил кандалы на воз, и, беседуя как наилучшие друзья, вечером мы доехали до Жулквы.

Какой порядочный человек был, очевидно, этот ланцдрагун венгр, если такое значение придавал «слову чести», и умел отличить политических преступников от криминальных! Из таможни в Ординатском владении Томашове дальше мы шли пешком.

На постоях в волостных и магистратских управлениях мы всё время встречали знакомых, которые здоровались со мной, называя Токаржевским.

Я должен был отрекаться от собственного имени, и именоваться, по известным причинам, Феликсом Ходкевичем.

В Замоштье магистратский урядник Шчигельский что-то шепнул бургомистру, который рассматривал мои бумаги.

– А вам, пан, на чёрта это надо! – крикнул бургомистр Салецкий. – Прислали тебе Ходкевича, вот и отправляй дальше Ходкевича!

Оказывается, в Старом Замоштье заместитель головы волости Мисячкевич на моих бумагах написал: «Избегайте экстрадиции, ибо именующий себя Феликсом Ходкевичем таковым не является. Мнимый Феликс Ходкевич – это Шимон Карашевич Токаржевский, щегиенщик, которого разыскивает заместитель начальника Любельского военного губернатора, как политического преступника».

Разоблачение Мисячкевича превратило в прах все мои планы; лишало меня надежды на более лёгкое наказание и ввергло в истинно грозное положение.

……………………………………

В Люблине меня поместили в тюрьму вместе с бродягами и злодеями.

Раз за разом в комнату входил кто-нибудь, который выкрикивал: «Феликса Ходкевича». А когда я вставал перед ним, – внимательно всматривался в моё лицо и всю фигуру.

Эти осмотры страшно меня угнетали.

– Если не хочешь, чтоб тебя узнали, искриви свою пасть или повреди чем-нибудь, – советовал мне коллега по тюрьме, злодей или бродяга.

Именно этот совет исчерпал моё терпение.

Я подошёл к первому уряднику, который вошёл, намереваясь вновь осмотреть мою особу, и сказал:

– Мисячкевич замещает волостного голову в Старом Замоштье и на моих бумагах написал правильную аннотацию. Я Шимон Карашевич Токаржевский, – объявленный политическим преступником. Итак, с этой минуты прошу считать меня таковым.

Сразу же после признания меня привели к Любельском военному губернатору Альбертову.

Тот, – впрочем, очень благодушным тоном, – задал мне несколько вопросов.

Позднее, губернский советник Липинский «взял меня на допрос», причём перемежая умильный тон и «сладкие» словечки с угрозами, – пытаясь добиться от меня признания.

Однако же все усилия пана губернского советника оказались тщетными.

Под стражей казаков и жандармов, в кандалах, экстрапочтой меня отправили из Люблина в Варшаву.

2

Ах! Слезами и кровью полнятся волны жития,

И слышится над пучиной лишь вечная скорбь.

За нами: лишь прошлого мгла окутана тьмой,

Пред нами: дальний свод рдеет кровавой луной,

А вокруг моряка лишь холод и тьма,

И каждому хочется крикнуть:

       Спаситель! Помилуй меня!...

 

……………………………………

……………………………………

–Итак, пан решил отрицать, что он – редактор «Заставы»?

Так сказал мне комиссар округа после тщательнейшего обыска, проведённого в моём жилище.

– Пан очень упрям! – добавил он, покачивая головой в знак великого удивления моим упорством и бесстрашием перед ним.

– Нисколько я не упрям! – ответил я. – Но ведь не станете же вы отрицать, пане комиссар, что невозможно признаться в действиях, которые не совершал, не только въяве, но даже во сне? Вы старательно досмотрели мой дом от погреба до крыши, и что?... Ни типографии, ни отпечатков, ни рукописей, словом, ничего такого, что лежит в основе каждой, хоть самой жалкой, газетки, и что могло бы подтвердить ваши подозрения, – ни следа… Итак, скорее я должен бы спросить: неужели пан всё ещё намерен утверждать, что я – редактор «Заставы»?

Увидим! – буркнул комиссар.

– Конечно, конечно! Правда, как маслина, всегда всплывает наверх, – живо подхватил я, хотя мною овладело смутное предчувствие, которое мне шептало: «Не всегда, не всегда правда всплывает на свет… Не всегда!».

Я угостил комиссара сигарой.

Он принял её, обрезал и не зажёг.

Стоял и молчал, довольно хмурый, и, наконец, сказал:

– Собирайся, пан.

– Куда?

– Ну… Туда, где сейчас вся Варшава.

– Туда, где сейчас вся Варшава, – повторил я, на самом деле, удивлённый. – Итак, куда мне следует собираться, пане комиссар?

– На Павиак…

– Ах туда, – рассмеялся я, силясь придать своему голосу шутливый и спокойный тон, – кто же и когда запер «всю Варшаву» в Павиаке?... Мы тут ещё ничего об этом не знаем, скорее объясните нам, пан комиссар?

– Не копаться! Не копаться! Собираться! Быстро! Быстро! – тоном вождя великой армии начал командовать комиссар, конечно, не ответив на мой вопрос.

Наскоро я собрал маленький узелок с одеждой и бельём, и при возгласах отчаяния домоправительницы, моей старой родственницы, сопровождаемый рыданиями слуг, я сел в дрожки, которые ожидали перед домом во время всего обыска.

Около меня сел комиссар полиции, на переднем сидении поместились жандармы, на козлах около возницы – тоже жандарм с моим узелком.

Под охраной конвоя казаков, двинулись…

Было чуть за полночь. Слабо освещённый город выглядел как после чумы, на улицах ни живой души, кроме городовых и патрулей.[24]

Из Тломацкого, где я жил, на Павиак дорога недлинная – мы ехали медленно.

Когда в сороковых годах в крепости были Блюменфельд и Квиечинский, Лейхте и Жучковский, – такими же мучителями арестантов на Павиаке были кровавой памяти следователи: Тухолко и косоокий Зданович.

Но сейчас эти господа не могли издеваться надо мной. Сразу же после ареста, без суда и следствия, на основании распоряжения наместника Королевства Польского, графа Лидерса, меня признали-таки редактором «Заставы» и за это ничем не доказанное, а только предположительное преступление, сослали в сопровождении двух жандармов в Оренбург на вечное поселение.

Случилось, однако, что следующей почтой в Москву пришло известие: варшавская полиция нашла истинного редактора «Заставы»… Согласно телеграммы из канцелярии наместника Королевства Польского, меня задержали в Москве, а московский обер-полицмейстер граф Крейц выдал мне билет «на свободное проживание» в этом городе.

Не успел я, однако, осесть и прогуляться по «Белокаменной», – как снова почтовая тройка под опёкой жандарма увезла меня в Рязань.

Повод?

Наместнику Королевства Польского, графу Лидерсу, «захотелось» в третий раз произвести меня в редакторы подпольной газетки.

Прибыл я в Рязань. Один из сопровождающих меня жандармов, Жемцев, нашёл мне квартиру. Вообще, Жемцев, который сопровождал меня через несколько станций, держал себя удивительно пристойно, можно даже сказать, тактично по отношению ко мне, политическому преступнику, притом поляку, он всегда был вежлив, внимателен и заботлив, и к тому же через его посредничество при найме квартиры я оказался в прибыли.

Снова надо было представиться полицмейстеру Рязани. Затем Жемцев, после того, как я предупредил о своём прибытии, проводил меня на квартиру.

Хозяйка, владелица дома, семидесятилетняя старушка, и две её сожительницы, они же приятельницы-ровесницы, приняли меня как родного сына, что возвратился из долгого и небезопасного путешествия.

С тысячей добрых пожеланий меня проводили в мою квартиру.

Это была большая сводчатая комната с окнами из маленьких, оправленных в олово, стёкол, с огромной печью из зелёного кафеля, с ложем, как пуховая колыбель, и красивой старинной обстановкой.

С постелью, услугами и самоваром с меня спросили до смешного низкую цену в 3 (три) рубля в месяц.

Я запротестовал против такой низкой цены, которой я почувствовал себя покоробленным.

Старушки в один голос вскричали, что ничего больше с меня не возьмут, а владелица дома, которая главенствовала в этом дружном триумвирате, сказала:

– Миленький ты мой, ты ведь скиталец, с тебя нельзя «шкуру драть»… Ты, голубчик мой, бедняк.

– Скиталец я, – это правда. И то, что не по своей воле бедняк я – и это тоже правда, поскольку так далеко от родной земли и о своих тоскую. Но в деньгах я не очень нуждаюсь, и могу заплатить правильную цену.

Однако все мои возражения ничего не изменили. Итак, больше не сопротивляясь, я занял так удачно найденную квартиру.

Рязань красивый город, в нём несколько мужских и женских гимназий, много частных школ, публичная библиотека, красивый ботанический сад, несколько фабрик, множество рынков, очень удобная пристань между двумя реками, Трубежем и Сибедью. В Рязани имеются 3 монастыря и 21 церкви, но жителей в ней немного – всего 20 тысяч.[25] Огромный Успенский Собор, похоже, один из красивейших в России. В этом городе я видел несколько зданий, построенных, наверное, ещё в те времена, когда город назывался «Переяславль Рязанский» и был ещё удельным княжеством до присоединения его к великому Московскому Княжеству.

В Рязани я столкнулся с образом жизни, регулярным, как хронометр: посетил всё, что было достойно внимания в городе, а на берега Трубежа и Сибеди ходил мечтать о Висле и обо всём, что с ней связано, о «многих вещах и некоторых иных». Меня не покидала мысль, – что же они там поделывают в этом старинном мазовецком городе?... Что?... Как развивается в наших краях начатое движение?... Кто сидит в крепости?... Кто в Павиаке? И кто ещё на вольной тропе?...

Мои мечтания догоняли друг друга, как белые тучки, блуждающие по небесной голубизне… Они сливаются друг с другом в единое целое, сплетаются в узел… А мой узел – угнетающий, нерассекаемый, оттого, что вести, которые я из родных краёв получал, приходили из Варшавы и не могли быть полными, кроме очень осторожно и гомеопатически дозированных, весьма благоразумных, хотя письма приходили на адрес моих старушек, причём каждой из них попеременно.

Мои хозяйки за восемь рублей в месяц обеспечивали мне полное дневное питание, притом такое обильное, словно я был гусь, которого откармливают для страсбургского паштета.

Мне хотелось разгадать причину такого постоянного сочувствия и приязни ко мне. Из доверительных разговоров со старушками я узнал, что старший, любимый сын владелицы дома, отбывая военную службу, всё время был в неладах с фельдфебелем, который муштровал новобранцев. Возмущённый маменькин любимчик не смог быстро приспособиться к военным строгостям, но ещё труднее ему было сносить постоянные придирки фельдфебеля, которого он вполне заслуженно считал существом низкого порядка по недостаточности умственных способностей, и однажды, потеряв терпение, несколько по роже поколотил, за что был осуждён, послан в карательные батальоны, и умер в Сибири.

Второй, младший сын хозяйки, студент Московского Университета, познакомился под Ясной с публикациями Александра Герцена[26], пожелал узнать его лично и сблизиться с автором этих публикаций. Так он бросил университет и выехал к Герцену за границу. Обычно жил в Лондоне и писал для «Колокола». Иногда писал письма и к матушке, но – редко, когда нужны были деньги. А деньги ему были нужны, ах! так нужны… оно и понятно!... известно: литератор это не чернорабочий, и одеваться надо прилично, и жильё должно быть красивое, а как же!... ну, и коллег надо почествовать, причём нередко… а всё это денег стоит, особенно на чужбине, где люди бессердечны и так и хотят чужеземца обобрать до нитки.

Когда Жемцев сообщил им, что привёз в Рязань редактора, старушки сразу заочно прониклись симпатией ко мне, как к человеку той же профессии, как и сын хозяйки, и также, как он – «скитальцу».

Во время моего пребывания в Рязани по городу прошла весть, что скоро наступит конец света. Эта весть произвела впечатление, в неё верили даже в высших кругах, относительно образованных.

День грядущего конца света был назначен и даже точно определено время: в первом часу пополуночи. Мои старушки спрашивали, читал ли я о конце света в газетах?

Я пытался убедить их, что этот конец света – сущее суеверие и смешная байка. Моим словам они всегда свято верили, – но не сейчас, нет!

Вечером критического дня они пожелали мне не как обычно «доброй ночи», – а, заливаясь горячими слезами, попрощались со мною словами:

– До свиданья на небесах!

До самой полночи до моих ушей доносились молитвы и плач богобоязненных старушек, в смертельной тревоге ожидающих катастрофы…

Когда утром следующего дня я вошёл в столовую, они там спокойненько завтракали, и я спросил:

– А как же, дорогие панны, конец света?

– Отложен! – ответили они. – Отложен на десять месяцев.

С трудом удержался я, чтоб не расхохотаться, и спросил:

– И кто же вам о том сообщил?

– Сосед, Поликарп Иванович, наш знакомый, человек очень учёный, весь век над книгами просидел, – он также сказал, что через десять месяцев на небе появится огромная звезда… с длинным, длинным шлейфом…

– Что это ещё за «звезда с длинным шлейфом»? Может, комета?...

– Точно! Точно!... Комета!

– И что эта комета сделает?

– Что сделает? Распустит свой шлейф и этим шлейфом обернёт всю землю.

– На сколько времени?

– На сколько?... Этого уж Поликарп Иванович не сказал – мы у него спросим.

Наверное, Поликарп Иванович, «который век над своими книгами просидел», говорил о возможном столкновении небесных тел с Землёй, а уж мои старушки поняли его… как поняли.

Через шесть недель пребывания в Рязани, мне разрешили вернуться в Варшаву, без сопровождения жандармов, а как свободному жителю Российской Империи.

С моими хозяйками мы попрощались очень сердечно, и даже очень нежно:

– Если бы все в России были такие добрые, как вы, дорогие панны, взаимопонимание с Россией и с её народом стало бы скоро возможным, – сказал я.

Они глядели мне в глаза милыми, любящими очами, в ту минуту полными слёз, и пытались меня понять…

Но видно было, что добропорядочные старушки смысла моих слов не понимают. Нисколько, ну, нисколечко!

В Варшаве я получил в подарок купленный в складчину красивый альбом с надписью:

Повторно возвращённому нам брату Шимону.

В альбоме были портреты всех присутствующих деятелей, а также страницы поэзии и афоризмов.

<<Назад  Далее>>

 Главная  

  Словарь Яндекс.Лингво

 

 

Rambler's Top100

© М. Кушникова, перевод, 2007.

© М. Кушникова, В. Тогулев, предисловие, составление, 2007.

© А. Брагин, оформление интернет-сайта, 2007.

Хостинг от uCoz