Найти: на

 Главная  

Источник:

 Tokarzewsky Szymon. Ciernistym szlakiem. – Warszawa, 1909. [Токаржевский Ш. Тернистым путём. – Варшава, 1909. – На польском языке].

Шимон Токаржевский

 ТЕРНИСТЫМ ПУТЁМ

Воспоминания о тюрьмах, каторжных работах и изгнании

Варшава, 1909

 Страница 4 из 8

[ 1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ]

5

Как! Чужеземные когорты

Станут наводить порядок в наших домах?

…………………………………………

…………………………………………

…………………………………………

Мы в Большом театре в Варшаве.

Театр переполнен.

………………………………………

В креслах одни знакомые.

………………………………………

Ложи заняли знакомые мне дамы, в светлых шелках и кружевах, в мелких завитках или в феликсах[40], и в цветных cachpeigne[41]. У них в руках вееры и цветы, на шеях и на пальцах зрительниц красивые драгоценности.

Добрский выразительным своим голосом поёт:

Grand Dieu!...[42]

…………………………………

…………………………………

Песнь нашего благословенного тенора умолкает.

…………………………………

В театре глубокая тишина.

…………………………………

Аудитория – не дышит.

…………………………………

А мои мысли блуждают.

…………………………………

Что за песнь пел Добрский?... То ли арию из какой-нибудь итальянской оперы?

Воспоминания мои клубятся и блуждают.

В них слышится эхо слов и мелодии, которая звучала только что.

…………………………………

Наконец, соображаю.

– Ага! Вспомнил… Эта песня та самая, которую не раз я слышал у Эмилии Госселин.

…………………………………

Так! Прекрасно помню.

……………………………………

Добрский снова продолжает прерванную песню.

……………………………………

……………………………………

О, воины великодушные, французы,

Разите или остановитесь…

…………………………………………

Долгая пауза…

……………………………………

Затем вновь раздаётся чудесный тенор:

Священная любовь к Отчизне,

Веди, и укрепляй нам руки…

…………………………………………

Пауза.

………………………………………

К оружью!

Образуйте батальоны!

Вперёд! Вперёд!

………………………………………

Теперь Добрский уже закончил.

………………………………………

Закончил, а в моих ушах, в моём сердце ещё звучит эхо героической «Марсельезы»…

Я охвачен восторгом.

………………………………………

Хлопаю, что есть сил, и кричу:

Браво! Браво! Бис! Бис!

И тут кто-то сильно встряхивает меня за плечи и говорит:

– Боже милостивый! Придите в себя, дорогой мой! Что вы кричите?

Открываю глаза.

Коллега Ор. стоит надо мной с удивлённым лицом и всё повторяет:

– Боже милостивый! Очнитесь, дорогой мой.

Сижу на подстилке. Протираю глаза. Варшавский Большой театр. Элегантный стройный знакомый из кресел, красивые дамы в ложах, – всё это рассеялось, – исчезло – всё это было видением, миражем, всё это было – сном.

………………………………………

А действительность? Ха!

Действительность:

Восточная Сибирь, Амурский край, Александровск над Амуром. – И в перспективе пятнадцатилетняя каторга в этой крепости.

………………………………………

– Ну и кричал ты, дорогуша! – Господи, Боже милостивый! Ты себе часом ладони не перебил, аплодируя? – продолжает Ор. Тебе снилось что-нибудь, дорогуша?

– Снилось, – отвечаю, – снилось, будто я в Варшаве, в Большом театре, на выступлении Добрского.

– А! Тогда понимаю, почему ты, как помешанный, кричал браво и бис.

– Пребывание в театре – это был сон, но могу поклясться, что на самом деле слышал пение.

– Ну, слышал, действительно слышал, – подтверждает Ор., – и мы тоже слышали. Есть тут такой господин управляющий, который громко и неплохо поёт. Этот господин пел «Марсельезу».

– Вот именно! Именно! – говорю. – Значит, это пение и привело мои видения в Варшаву, в театр, к Добрскому.

…………………………………

…………………………………

Во множестве этих крепостей, заводов, рудников, где мы отбывали каторгу, мы, поляки, политические преступники, – каждый либо уже нашёл своего историографа, или в будущем обязательно найдёт.

В некоторых крепостях, рудниках, заводах к осуждённым на тяжёлые работы преступникам полякам относились хуже, чем к опасным зверям. Например, в Омске, где плац-майор крепости Василий Григорьевич Кривцов только в том и находил утоление своих кровожадных инстинктов, что издевался над узниками.[43]

А в некоторых местах с нами обходились как с людьми, довольно вежливо.

Так было в Александровске над Амуром.

…………………………………

Политические преступники здесь помещаются в четырёх казармах, из коих состоит Александровский острог. А была нас целая толпа! Одних поляков более 130.

Из присутствующих, близким и дорогим нашему сердцу был именно тот господин управляющий, который, по словам Ор., громко и неплохо поёт – Луиджи Кароли ди Бергамо.[44]

Человек с гарибальдийскими убеждениями, горячий сторонник всех, кто борется за свободу свой Отчизны, при первой вести о нашем восстании тут же поспешил из солнечной Италии к «серой» Висле.

Вступив в ряды повстанцев, участвовал в нескольких битвах и дрался, как лев. Его схватили и отправили на каторгу в Александровск над Амуром.

После освобождения, как только вернулся в Италию, он издал свои воспоминания в Париже. Тогдашний русский посланник при французском дворе, князь Орлов, в первый же день скупил все книги до последнего экземпляра, так что от них не осталось ни следа.

Связи Кароли с нами были удивительно тёплые, он относился к нам с истинно братской сердечностью. Бывало, как только приходил в нашу казарму, устраивал concertino, как он говорил.

Он пел нам «Марсельезу», пел пламенные песни гарибальдийцев, и многие строфы итальянских народных песен. А поскольку голос его был дивно хорош, эти «кончертино» оказывались для нас истинной усладой: они были как бы ничьи, они просто связывали нас с далёким цивилизованным Западом.

Луиджи Кароли был настоящим enfant terrible[45] на Александровской каторге.

Как подданный иностранного государства, всегда ощущая над собой «круговую опеку», он облегчал себе регламент, довлеющий над узниками, и показывал такие фиги, на которые никто бы из нас не отважился.

Раз в неделю, каким-то образом добирался до барабана и принимался бить в него изо всех сил. Прибегает караульный, ефрейтор, дежурный офицер – узники высыпают из казарм, словом, во всей крепости царит страшная тревога.

– Что? Что происходит? – спрашивают все.

А наш Луиджи самым невинным голосом отвечает:

Потерял календарь.

(Он специально выучил по-русски эту фразу).

Офицер вспыхивает от гнева, – приходится признать, что вполне оправданно.

– Что за новости, что за мода, – кричит, – чтобы узник, каторжник, смел поднять тревогу на всю крепость по пустякам! И вообще узникам запрещено подходить к барабану.

У Луиджи – невиннейшее выражение лица:

– Нельзя? Почему нельзя – тогда очень извиняюсь! Нельзя? – удивляется он, и просит, чтобы коллеги оправдали его перед господином офицером. Он, Кароли, как чужеземец, не знает тутошних порядков, а вот в его родном городе, в Бергамо, когда какой-нибудь житель теряет хоть самую малую малость из обиходных предметов, тут же кто-нибудь из местных солдат ходит по улицам с барабаном и сообщает о пропаже; и вот он подумал, что и тут в Александровске такой же порядок. Так что это обстоятельство полностью снимает с него всякую вину.

Офицер пенится от злости, стоя на снегу при сорока градусах мороза и слушая эти басни, в которых ничего не понимает.

Коллега, хорошо владеющий французским и русским языком, объясняет офицеру, о чём речь, и тот, рад – не рад, а остывает и отходит, проклиная отсутствие субординации у чужеземцев.

………………………………………

Иногда всё-таки юмор изменял Кароли. Бывало, особенно во время сильных морозов, бедный сын солнечного края впадал в сильное раздражение.

И тогда бывал обидчив и даже грубоват. Но надо признать, что такие приступы проходили у него быстро, он тотчас объяснял, почему раздражён и извинялся.

– Я тут сижу, – говорит, – как на раскалённых углях, пытаюсь проникнуться терпением. Это ж не моя вина, что иногда оно мне изменяет?... А вместо терпения нападает на меня ярость, с целым полком дьяволов, проклятий без счёту и громов с молниями. Вы скажете мне, что это дурно, и это правда, признаю, но всё же, но всё же, никак не могу сдержаться.

……………………………………

……………………………………

……………………………………

В мои времена из выдающихся россиян в Александровске над Амуром были Михайлов, приятель Чернышевского[46] и Михаила Бакунина.

За дело Нечаева[47] на каторжные работы в Александровск сослан был фанатический почитатель Михаила Бакунина, перенявший все его идеи, а также разделявший все его симпатии, так что к нам, полякам он был всегда очень расположен.

Несмотря на такое согласие, часто между нами и Михайловым возникали горячие споры.

Бакунин во время своего пребывания в Сибири узнал там сосланных с 1831 и в более поздние годы, поляков. В Брюсселе он познакомился с Иоакимом Лелевелем, с Скжинецким и Тышкевичем, обговаривая с ними возможность основать там польскую колонию. В 60-х годах, в период перед восстанием, он стал посредником между поляками, пребывающими за границей, и россиянами, которые группировались вокруг «Колокола» Герцена и Огарева.

Михаил Бакунин знал немногих поляков, но в суждениях о нашем народном характере мог ошибаться, мог быть односторонним, – но по крайней мере хорошо представлял известный слой нашего общества, однако Михайлов так полагался на «незнание и неведение» о нашем народе, и так верил in verba magistri[48], то есть бакунинское слово, что как эхо повторял и говорил, например:

– Поляки, вместо того, чтобы обновить свою национальную жизнь в соответствии с жизнью всего мира, отделяются от неё и тешатся какой-то мистической «миссией».[49]

Или:

– Начните говорить с Поляком о Гете, и он тотчас же ответит вам, что на мировом Парнасе величайшим поэтом является Адам Мицкевич. Только вспомнишь о Гегеле, – Поляк сейчас же скажет о величайшем польском философе Трентовском, о великом философе-экономисте Чешковском. Поляков губит их национальная самовлюблённость. Печальное это утешение при критическом положении.[50]

– Так! Всё так! Господа, – заверял Михайлов, – я сам всё это видел собственными глазами, и упомянутые письма читал, а притом он – ваш приятель.

– Согласны! – отвечали мы. – Отчего же, однако, вы, пан, умалчиваете о других выдержках из того же письма Бакунина? Отчего не цитируете таких его строк:

– …Не будем слишком винить поляков, – скорее мы должны сожалеть о них. Мы сами им…

……………………………………[51]

а также частично предав их немцам и… мы сами поддерживаем в поляках эту idee fixe. Такое болезненное, раздражённое углубление поляков в самих себя действительно стало для них пагубным, но вполне объяснимым явлением. Национальная обособленность превращается в наимилейшую ценность и проявляется тогда, когда другие её отвергают. Потому венгры, итальянцы и все угнетённые славянские народы, весьма естественно и совершенно оправданно выдвигают вперёд национальные основы.[52]

……………………………………

Иногда, бывало, Михайлов, убеждённый, что досконально знает польскую Историю, превращал это (позволим себе сказать, мнимое) знакомство с нашими деяниями в тему разговора:

– У вас царит дивное понятие, – говорит, – идентификация идеи религиозной с идеей вашей державности. Знамя с гербом страны или хоругвия с образом Богоматери Ченстоховской – для вас всё едино. Вашу Ясногорскую Королеву Польскую и вашу Жечь Посполиту «от моря до моря» вы чтите одинаково. Умереть за Бога и принять смерть за Отчизну – по вашим понятиям – совершенно одно и то же. Разве нет? Отвечай!

– Так оно именно и есть! В течение веков мы были «преддверием христианства». Наш Ян III в битве под Веной поспешил на призыв папского нунция: «Король! Спасай христианство!». И когда на поле брани мы встречались с язычниками, всякий раз под девизом pro Christo! мы сражались одновременно pro patriae! Это уже въелось нам в сердце, в кровь, в мозг, и так осталось по сей день.

……………………………………

……………………………………

……………………………………

Как-то в воскресенье Михайлов застал меня, переписывающим на память «Рассвет»[53].

– Как? Столько стихов пан знает на память! Если бы не видел собственными глазами, не поверил бы, правда! – я не раз слышал, что вы, поляки, творчеством ваших поэтов пользуетесь, как общественным и политическим катехизисом. Теперь удостоверился, что это правда.

……………………………………

……………………………………

Польские паломники были богаты, но терпели убожество и нужду, чтобы узнать, что такое убожество и нужда, и, когда вернутся домой, чтобы могли сказать:

Убогие и нуждающиеся – это мои сонаследники

Паломники были учёными, и когда наука, которую ты ценишь, стала неудобной, а те, которые легковесны, сейчас стали ценимы, ты узнал, что есть наука мира сего, и когда вернёшься домой, сможешь сказать:

Простаки – это мои последователи

………………………………………

………………………………………

Я ему прочитал в русском пересказе эти две выдержки из «Книги паломничества», и спросил, разве нельзя эти разделы считать общественным и политическим катехизисом?

Он не возражал, – а это уже много значило. Ибо обычно наши противоречия кончались яростными спорами. Михайлов ушёл в свою казарму, тем не менее, весьма разозлённый. Нужно признать, что злость нападала на него стремительно, но остывал он тут же и прибегал к нам с извинениями и просил его простить.

– Извините! Извините, просто мы тут взаперти, как орлы в неволе, которые ранят друг друга и вырывают перья один у другого, но только от отчаяния, от отчаяния!

Мы охотно прощали, забывали о его злобных выпадах, и протестовали только против сравнений всех нас с орлами.

Мы заметили, что общей чертой, свойственной всем российским конспираторам и революционерам, было тщеславие. Свои действия и заслуги, так же, как свою личность, они сильно переоценивали.

Должен признать, что те, с которыми мне довелось встречаться на каторге или на поселении, считали себя некими особями, которые возвышаются над остальными людьми, то есть созданиями более высокого склада, которым по праву принадлежит признание и общее преклонение.

Михайлов исключением не был, отсюда и его сравнение с орлами.

Серьёзный и мыслящий человек, Михайлов в Александровском остроге с каждым днём делался всё печальнее и угрюмее.

Какое горе мучило его? Что происходило в его душе, угадать было невозможно, он никому не доверял.

…………………………………

…………………………………

…………………………………

Нам назначили баню.

День был на диво солнечный, при сорока градусах мороза.

Войдя в баню, Михайлов подошёл к нам, с которыми общался более охотно, чем с другими, но чаще горячее спорил и ссорился в беседах.

Он по очереди хватал нас за руки, горячечными движениями прижимал к своей груди и спрашивал:

– Но между нами нет злобы?... Нет обид?... Нет национальной ненависти?...

– Что это вы опять? Господи Боже! Конечно, нет! нет! – уверяли мы его со всей искренностью и убеждённостью.

– Тогда всё хорошо! спасибо! А помните, дорогие мои, что сказал Михаил Бакунин в 1847 году в Париже на торжественной годовщине ноябрьских событий? Помните?

– Такие слова глубоко западают в сердце, такие слова никогда не забываются.

– Хорошо! ведь речь шла о том, что Михаил Бакунин, как и я, надеется и живёт для того, чтобы вы и россияне, связанные братскими узами, хором пели вашу любимую песню Легионов Данбровского.

Ещё раз он пожал нам руки…

И как ураган ворвался в баню…

Мы невольно идём за ним, в недоумении спрашивая друг друга:

– Что это? Что это может значить?... Может, он готовится к побегу?... Помоги ему Бог! Но каким образом, среди бела дня? Не каждому так посчастливится улизнуть, как Михаилу Бакунину.

……………………………………

……………………………………

Итак, день был на диво солнечный при сорока градусах мороза.

В бане роится тюремный люд.

Нас тут пара сотен, поделённых на две партии. Кто первый пришёл в баню, тот первым и моется. Остальные ждут своей очереди в холодных сенях.

Мы, минутой раньше так сердечно встреченные Михайловым, стоим среди последних.

Из банной комнаты долетает бряцание кандалов, свист нескольких десятков веников, которыми купающиеся хлещут себя без памяти. Слышен также визг, смех, дружелюбные шутки, а иногда шум и гам возникают такие, что караульный заглядывает в баню и пытается утихомирить купальщиков:

– Тише! Тише! А то худо будет!

Всякий раз, как открываются двери в сени, вырываются клубы пара, которые нас ослепляют и душат, слышатся непристойные выкрики, которые заставляют обернуться.

Ждём более чем терпеливо.

Вдруг настежь со страшным грохотом открываются двери, скрипя на заржавелых навесах. И из бани выпадает Михайлов.

– Он совершенно голый. Боже всемогущий!... Ошалел…, – кричим мы.

Он выскакивает из сеней, ни на кого не глядя.

Убегает во двор…

– Христос Распятый, смилуйся над ним!

Перед банным строением лежит огромный сугроб снега.

К нему и бежит Михайлов. Падает на снежный холм, тяжестью собственного тела разбивает твёрдый снег на куски, как стекло. Одурело обнимает эти белые, скользкие куски, и прижимается к ним…

Удивление и страх пригвоздили нас к лавкам, а когда начали что-то соображать, Михайлов уже потерял сознание.

Чем могли, укрыли его наготу и унесли в госпиталь.

Выявилось смертельное воспаление лёгких, которое и вызвало его кончину.

Ни на минуту не приходил он в сознание. Он, который:

Не дожил положенный срок

И, наверное, будет забыт…

Сумасшедший! – постановило начальство.

Если бы не его торжественное прощание с нами, мы тоже поверили бы во внезапную смертельную простуду.

Видно было, однако, что это самоубийство, причём преднамеренное.

………………………………………

………………………………………

Генерал-губернатор Восточной Сибири, проверяя Амурский край, завернул в Александровск.

Нас согнали в огромную казарму, чтобы представить Превосходительству, которое к нам обратилось.

(Содержание таких инспекторских наставлений было мне хорошо знакомо со времён прежней моей каторги в Омской крепости).

– Покайтесь, ребята, в содеянных преступлениях. Ведите себя примерно и царское милосердие сократит вам наказание. – Его некороткое напутствие повторялось много раз в разных вариантах, для большего воздействия.

Однако напутствие ребятам импонировало и ребята, охваченные подъёмом и благодарностью, ответили хором:

– Благодарим! Ваше Высокопревосходительство!

Обычно во время таких напутствий я старался их не слушать и заниматься чем-нибудь другим. Например, пересчитывал листики золотого шитья на губернаторском воротнике.

В Александровске, однако, состоялось нечто необычное.

Генерал-губернатор Восточной Сибири в тюрьмах Благовещенской и Александровской разговаривал с заключёнными в казарме. Я, по своему обыкновению, в таких обстоятельствах витаю в облаках, но почему-то невольно ухо улавливает выражение «фригийский колпак».

– Ах, так! – тогда другое дело, – думаю и напрягаю внимание, а слышу только конец «наставления»:

–…революционные идеи одурманили вас, охмурили. Отрезвляйтесь! Отвернитесь от Европы! Она вас обманула.

– Прав губернатор, – внутренне усмехаюсь, – это Европа нас запутала. Какая же шельма эта Европа!

–…теперь вы можете рассчитывать только на прощение России и на высочайшее милосердие нашего Государя.

Итак, свою речь он явно адресовал политическим преступникам и в частности нам, полякам.

Ладно!

Я выслушал его речь в глубоком молчании. Только Луиджи Кароли временами энергично потряхивал своими кудрями и бурчал:

Non capisco! Non capisco![54]

Пока губернатор не вышел из казармы, каждый каторжник мог выступить с претензией или жалобой.

Во время семилетней моей омской каторги такое не случалось ни разу.

И вдруг Луиджи Кароли выступил из ряда и с угрожающей миной, бряцая кандалами, как экс-солдат, по-военному салютовал губернатору и закричал:

Excellence! on m’a vole mon argent![55]

 Россиянина или поляка явно не слушали бы; иное дело чужеземец! Ему позволено объясниться.

Милый наш Луиджи позволением воспользовался сполна. Сказал, что, поскольку у него желудок как у страуса и так же успешно переваривает кремень, как паштет из садовой овсянки, однако арестантское питание полностью разрушает его здоровье, поэтому ему нужны деньги, чтобы питаться за свой счёт.

Затем он перечислил ещё с сотню вопиющих потребностей, для удовлетворения коих нужны деньги! Деньги! Деньги!

Губернатор терпеливо слушал, любезно ему во всём поддакивая.

И, наконец, спросил, кого именно Луиджи подозревает в краже денег?

Всё выяснилось.

Деньги не пропали, а лежат в канцелярии, поскольку, согласно предписаниям, в Александровской крепости, впрочем, как и во всех других, каторжанам не разрешалось иметь при себе значительные суммы – они могли мелкими квотами получать деньги из канцелярии для каждой своей нужды, объяснив, на что их истратят.

Но! Всё «Александровское» начальство наверняка свободно вздохнуло, когда их мучитель Луиджи Кароли из Бергамо освободился из каторги.

Несомненно, шкура на них стояла дыбом, когда, перед выездом в свою солнечную страну, он наносил своим экс-начальникам прощальные визиты, одетый в свой красивый мундир берсальера, в орденах, которые получил в битвах при Монтебелло, под Маджентой, под Сольферино, причём обращался с экс-начальниками d’egal a l’egal.[56]

– Au revoir sans adieux! sans adieux![57] с упором повторял итальянец, словно твёрдо намеревался ещё когда-нибудь вернуться в Александровск над Амуром.

………………………………………

………………………………………

Михаил Бакунин из Оломоуца, где пребывал в тюрьме, прикованный к стене, в 1851г. был выдан Австрией России, и в Петербурге осуждён на заключение в Петропавловской крепости. Затем его выслали в Западную, а потом и в Восточную Сибирь, а именно в Александровск над Амуром, откуда в 1861г. он ускользнул в Японию, а оттуда в Европу.

От тех поляков, которые встречались с Бакуниным: от Франка Годлевского и других, знаю, что он был очень приятным, живым и разговорчивым, сердечным в поведении, приязненным и лёгким, чем покорял все сердца.

Ещё в мои времена в Александровском остроге его вспоминали очень часто.

Некий Кузьма Лукич особенно охотно рассказывал о Бакунине и о собственных жизненных путях тоже, если ему удавалось найти слушателей.

Как инвалиду, Кузьме удавалось пробираться в острог.

Признаюсь, я не раз охотно беседовал с этим дедом, с встрёпанной белой бородой, с быстрыми пронзительными глазками и озорной усмешкой.

Правда, он злоупотреблял горилкой, и часто очень удачно острил, хотя шутки его были sui generis[58].

Я с юга России родом, с побережья тёплого Чёрного моря, – рассказывал он, – как гвардеец, самого батюшку царя (он носил свою высокую сибирскую шапку) в Петербурге видел. А вы были в Петербурге?

– Был.

– В Петропавловском остроге или в Шлиссельбурге?

– Ни там, ни там.

– Не там, и не там тоже? – удивлялся он, сверля меня своими острыми глазками. – Я ведь так себе представил, – кивал головой и грязным пальцем стучал по дереву, – или там, или там! Потому что каждый поляк из шляхты, – продолжал Кузьма Лукич, – каторжник или поселенец никогда в Сибирь не попадёт, если не побыл в Петропавловском остроге или в Шлиссельбурге в России.

– Бывает и так.

– Хе! Хе! – смеётся дед, показывая беззубый рот. – И ещё как бывает! И с российскими людьми тоже так случается.

– И случается, милый брат.

– А Бакунина знали? А? Хе?

– Не знал.

– А я его знал, – хвастается дед, – и тут, и ещё в Петербурге, в Петропавловском остроге знал, когда его из Франции привезли.

– Не из Франции, а из Австрии.

– Пусть из Австрии! Когда его в Шлиссельбург посадили, батюшка царь милостиво разрешил: пусть пишет, что хочет! Так он и написал. А когда царь прочитал, милостиво сказал: мудрый человек Бакунин, но волк! Волк! Раз нельзя ему клыки повырывать, так пусть себе в Шлиссельбурге сидит. Не отпускать его! Ни-ни! – батюшка царь милостиво сказал. Слышали про такое?

– Слышал.

Я и на самом деле знал, что когда Бакунина привезли в Петербург и посадили в тюрьму, царь Николай I потребовал от него реферат по славянскому вопросу. Михаил Бакунин реферат написал, а Николай I, прочитав его, сказал: «Бакунин разумный человек, и даже хороший человек, но очень опасный, и потому освобождать его нельзя».[59]

Кузьма Лукич говорил и говорил, о том, что знал и о том, чего не знал, по возможности продлевая беседу, поскольку был уверен, что, прощаясь с ним, я дам ему горсть медяков, что позволит старику устроить себе обильное возлияние.

О побеге Михаила Бакунина из Александровска я слышал от местных интеллигентов вот что:

Генерал-губернатор Сибири Николай Николаевич, названный Амурским, был очень известным человеком, в 1854г. покорил и присоединил к России край над Амуром, а он был родственником и приятелем Михаила Бакунина.

Благодаря его покровительству и родственной приязни, Бакунин пользовался сравнительно куда большей свободой, чем другие арестанты в Александровском остроге.

На Амуре, под Александровском, был так называемый porto franco, то есть «свободный порт».

Привезённые и выгруженные здесь товары досмотру не подлежали. Потому на Амуре в этой точке роились торговцы английские, голландские, французские, которые привозили свои товары, а отсюда забирали тюки плодов богатого Надамурского края. Иногда случалось, что узники Александровской крепости тоже делали закупки именно в этом месте.

Такими привилегиями пользовались только несколько узников и, конечно, прежде всего, кузен и приятель генерал-губернатора Муравьёва-Амурского, Михаил Бакунин.

Однажды английский корабль, распродав привезённые товары, должен был отплыть с грузом мехов.

Капитан корабля, человек немолодой, сказал, что намерен отдохнуть от своих долголетних плаваний по морям и океанам, и мечтает осесть в лоне семьи, так что его обратное путешествие из-под Александровска в Англию – его последний морской путь.

И поскольку он никогда больше сюда не вернётся, желал бы попрощаться и на палубе своего корабля угостить Александровских чиновников, а также пару-другую заключённых – его постоянных клиентов.

Михаил Бакунин тоже получает приглашение и, конечно, им воспользовался.

Итак, на палубе английского корабля российские офицеры и политические осуждённые веселятся вместе, как равная и приятная друг другу компания.

Забавляются архивесело, архипрекрасно…

Старый капитан – Амфитрион, выше всех похвал. Угощение – великолепное.

Слуги непрерывно наливают ликёры в рюмки собеседников… Шампанское льётся рекой…

Музыка играет национальные гимны: английский и российский, а потом весёлые песенки, которые хором поют гости.

Общая сердечность достигает наивысшей степени… Сердца и пульс бешено колотятся… Тосты следуют друг за другом… Возлияния всё обильнее…

Старый капитан – Амфитрион, всё угощает и угощает едой и выпивкой.

Музыка играет во всё более быстром темпе…

При оживлённой беседе, во время весёлых забав, время не кажется гостям долгим…

Тем временем, солнечные лучи, которые в начале завтрака светили ясно и сильно грели, теперь бледнеют и всё более холодны, пока, наконец, солнце не исчезает совсем…

Недавно ещё золотистые воды Амура теперь покрываются серыми тенями…

Тогда Амфитрион говорит кому-то из наиболее трезвых офицеров, что, хотя ему очень печально, и жалко, но он вынужден напомнить, что пришло время прощаться, ибо уважаемые и дражайшие гости перед закатом солнца должны быть в крепости – и увы! солнце уже зашло…

– Правда! Правда! Время возвращаться, – кричат уважаемые и милейшие гости.

Шумно встают из-за столов, поспешно прощаются с капитаном и быстро вскакивают в ожидающие лодки; офицеры и узники, все, кроме одного…

– Михаил Бакунин! Не мешкай; иди скорее! Ну! Ид-и-и-и! – кричат офицеры.

В это время над кораблём уже развёрнут английский флаг.

Бакунин крепко обнимает древко флага и громким голосом объявляет:

– Я нахожусь на гостеприимной и вольной территории Великобритании, я даю себя под защиту Её Королевского Величества Виктории Английской!

Подходит капитан корабля, кладёт руку на плечо Бакунина и тоже громко объявляет:

– Именем Её Величества Виктории, Королевы Трёх Соединённых Королевств: Англии, Шотландии и Ирландии, принимаю тебя, Михаил Бакунин, под опеку Великобритании.

Корабль уже поднял якоря… и на всех парах отплывает с Михаилом Бакуниным, вмиг исчезая во мгле, парящей над Амуром…

Было это в 1861г.

<<Назад  Далее>>

 Главная  

  Словарь Яндекс.Лингво

 

 

Rambler's Top100

© М. Кушникова, перевод, 2007.

© М. Кушникова, В. Тогулев, предисловие, составление, 2007.

© А. Брагин, оформление интернет-сайта, 2007.

Хостинг от uCoz