Найти: на

 Главная  

Источник:

 Tokarzewsky Szymon. Ciernistym szlakiem. – Warszawa, 1909. [Токаржевский Ш. Тернистым путём. – Варшава, 1909. – На польском языке].

Шимон Токаржевский

 ТЕРНИСТЫМ ПУТЁМ

Воспоминания о тюрьмах, каторжных работах и изгнании

Варшава, 1909

 Страница 3 из 8

[ 1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ]

3

………………………………………

………………………………………

Среди нескольких тысяч арестованных в 1864г. находились два человека, которые утверждали, что приходили ко мне, как к некогда известному агитатору, с предложением принять участие в «организации». Одного из них я знал с виду. Иногда мы встречались на улице, – но никогда с ним не разговаривали.

Второго я вообще не видел никогда в жизни…

Оба однозначно признавали, что я без колебаний принял их предложение.

И этого взбалмошного и ложного их обвинения достаточно было, чтобы дня 4 февраля 1864г. меня арестовали и, хотя ни обыск в моей квартире, ни мой личный досмотр не показали ничего запретного и даже подозрительного, – меня препроводили в Павиак.

«Павиак!»… место наказания, хуже, чем варшавская крепость сороковых годов…

«Павиак!», где два следователя Тухолко и Зданович с жестокостью палачей издевались над заключёнными: кулаками выбивали зубы, клочьями вырывали волосы, и непозволительными способами, унижающими человеческое достоинство, принуждали к признанию и истинных заговорщиков, и самых добропорядочных людей, которые к заговорам не имели никакого отношения, а с заговорщиками-повстанцами никогда не имели никаких связей и взаимоотношений, и боявшихся таковых хуже огня.

Всё время прибывали новые арестованные, и всякий раз выносились приговоры за истинные вины и за признания, «вымученные» физическим воздействием.

Тухолко и Зданович – два зловещих ведьмака, во сне преследовали тех, у кого среди заключённых на Павиаке имелись близкие и любимые люди.

Всё это недалёкие времена, я их хорошо помню – описывать эти истории намного легче…

– Хоть убей! Этот двукратный рецидивист не скажет ни словечка, – говорил обо мне Тухолко, пенясь от злости.

Так и было.

…………………………………

На Павиаке я пробыл до 20 июня 1864г.

В этот день меня перевели в крепость.

Без формального суда мне сообщили лишь, что меня вывезут в Сибирь.

На сколько времени, куда? На рудники или опять в крепость, или же просто на поселение?...

Пока всё это для меня оставалось тайной.

Я вызвал в крепость экс-сибиряка, юриста Мьечислава Выжыковского. Я доверил ему опёку своих интересов, уполномочив продать всё моё имущество. Ликвидация была окончательной, поскольку я до сих пор не знал, вернусь ли из Сибири, и если – да, то когда.

Мимоходом, совершенно мимоходом, я узнал, что довольно щедрые плоды моей семилетней работы в Варшаве ничего мне не принесли… И деньги, заработанные некогда в Иркутске, тоже разошлись в Галиче, в Костромской губернии, где я жил на поселении и где у меня не было возможности что-либо заработать.

Ха! Увы! Никогда не было мне удачи в деньгах, никогда не был я любимым чадом Фортуны…

……………………………………

Так, 22 июня 1864г. я снова отправился на Восток – в Азию.

На Праге провожала нас группа приятелей: экс-коллега из крепости Юзеф Лесчинский, Феликс Опьенский, Мацьей Пьеньёнжек, сапожник, а также рабочие из моей мастерской, и группа женщин, связанных со мной узлами общей привязанности, стремлений и работ: Леонида Попиелувна, Эмилия Госселин, со своей воспитанницей Юзей Хжановской, Гелена и Олимпия Домашевские, монахиня Винчентина Заблоцкая и ещё несколько работниц и патриоток.

Моя старая родственница постоянно разражалась громким плачем… Другие дамы, это видно было по их лицам, тоже с трудом удерживали слёзы, что омрачало их лица и их глаза…

И потому, нам, осуждённым на изгнание, тем более приходилось выказывать ещё больше мужества…

Ох, как я умело принимал нужное выражение лица!... Хоть и не было у меня актёрских способностей, очевидно, мне удавалось симулировать спокойствие духа, потому что даже Эмилия Госселин с удивлением и даже с укором спросила:

– Вы никак радуетесь, что уезжаете, брат Шимон?

А я с усмешкой ответил ей словами Густава:

Всего лишь тысяча миль,

Дорога недалека,

Но что там меня ждёт?...[27]

………………………………………

Край белый и пустынный,

Всего лишь чистый лист, готовый для письма…

Я пережил столько прощаний, столько расставаний, что сердце моё уже ничто не жгло, и даже в этот день 22 июня 1864г. оно тоже не трепетало, хотя я был уверен, что покидаю землю Отчизны навсегда…

Когда мы выехали из Варшавы, день стоял жаркий, душный, хмурый. Марево, что поднималось от разогретой земли, творило над простором Пьястова города будто завесу, что довлела над городом, не допуская дыхание свежих, вольных веяний…

……………………………………

Мысль моя простирается над дорогой, которая привела нас аж в Тобольск, но не находит никаких воспоминаний, достойных записи.

Дня 23 июля 1864г. под вечер мы прибыли в Тобольск.

На следующий день нас должны были «сортировать», то есть разделить, указав каждому место его наказания или поселение.

Но пока, этой ночью, политических и криминальных осуждённых заперли вместе.

В комнате, в которой едва могло поместиться тридцать человек, нас оказалось семьдесят.

Криминальные, силой кулака, завоевали себе место на нарах, расставленных вдоль стен.

Мы, политические преступники, Поляки, собрались замкнутым кругом посреди комнаты,  по очереди приседали для минутного отдыха на пол, немытые с незапамятных времён.

Масляная лампада, висящая с побелённого потолка, вроде должна была освещать комнату ночью, но очень быстро погасла, погрузив тюрьму в темноту.

К счастью, у нас были стеариновые свечи, но и они быстро гасли, наверное, из-за воздуха, основным составом коего был, наверняка, углекислый газ, ибо у всех у нас несносно кружилась голова, докучал шум в ушах и чёрные точки мигали перед глазами.

Освежались мы одеколоном, то попивали холодный чай, который запасли в бутылках, – с нетерпением ожидая рассвета, когда кончатся наши мучения.

Ранним утром в нашей ночлежной комнате показался тюремный дозорный.

– Шимон Себастьянович Токаржевский, – это который? – крикнул он с порога. – Собирайся!

– Боже! – вздохнул я. – Неужели нас разлучат?...

Я хотел попрощаться с товарищами, но дозорный не позволил, торопил, и быстро провёл меня в канцелярию начальника тюрьмы.

Там мне прочитали приговор, на 15 лет в рудниках, и потом на бессрочное проживание в Сибири, за то, что «принимал участие в организации, как начальник первого района города Варшавы».

Смех было слушать!

Могу дать слово чести, что только в Тобольске впервые узнал об этой новой «своей деятельности». В 1862-м был, якобы, редактором «Заставы», как повелось, с нелёгкой руки тогдашнего наместника Королевства Польского графа Лидерса. По утверждению автора какой-то российской брошюрки, которую в 1886г. в Варшаве мне удалось прочитать, я был якобы министром польской казны в организации[28].

Что бы другое, а «чины» всякого рода сыпались на меня, как из рога изобилия.

Леонида Попиелувна при расставании подарила мне красивый блокнот. Тюремные товарищи в Тобольске записали в нём свои имена.

С Тобольском связано ещё одно воспоминание, которое всегда меня веселит от души.

Когда манифест от 9 января 1874г. позволил изгнанникам переселиться в Россию (за исключением обеих столиц), я выехал из Иркутска с коллегой по изгнанию, графом В.

На ночлег мы остановились в Тобольске, но уж, конечно, не в тюрьме, а в самой порядочной Тобольской гостинице.

Поскольку над нами ещё висел надзор полиции, мы были обязаны в каждом городе являться к местному начальству.

Так что и в Тобольске нам надлежало представиться губернатору.[29]

Слуге, что нам принёс завтрак, слышу, граф В. приказывает распаковать его чемодан, и спрашиваю:

– Зачем вы велите распаковать ваш багаж? Там ведь могут оказаться вещи, что нам потребуются в дороге.

– Запомните, – отвечает В., – мы должны представиться властям! В Тобольске верховная власть – не какой-нибудь первый попавшийся ступайка, а губернатор, которому надо показаться в соответствующей одежде.

– Позвольте предположить, – говорю, – что для этого похода к губернатору тобольскому вполне достаточно было бы и наших дорожных курток… И сейчас приведу мотивы такого утверждения. Кем мы являемся в глазах каждого начальства в России?... Кем? Ну, отвечайте! Мы – всего лишь царской милостью освобождённые каторжники. Для чего тогда выступать с торжественным церемониалом и в соответствующей церемониалу одежде?

– Да, мы экс-каторжники, правда, – отвечает В. – Но мы никогда ни на минуту не переставали быть цивилизованными людьми, так что…

– Так что – помрачение ума… Впрочем, всё к чёрту! Для компании дал себя цыган повесить, так и я с вами за компанию вытащу из кофра приличную одежду и надену её, только ради вашей компании!

Когда в элегантных чёрных тройках и соответствующих галстуках, – а В. ещё в соответствующих перчатках (я из-за покалеченных в омской каторге пальцах перчаток не ношу, а зимой лишь рукавицы с одним пальцем) в назначенное для приёма время входим в зал аудиенции в резиденцию тобольского губернатора, приходится встать в конце длинной череды просителей.

Ждём долго.

Наконец, двери отворяются и из своих внутренних покоев появляется его превосходительство тобольский губернатор в сопровождении адъютанта.

Низенькая щуплая фигурка в очках на шее и груди носит множество орденов.

Он обращается по очереди к просителям. Адъютант забирает у них письменные прошения… Превосходительство слушает объяснения, но… ах! грозные морщины на хмуром челе превосходительства обозначают гнев страшный… гнев в глуби души кипящий… гнев, который в любую минуту, как огневая лава из кратера вулкана, может вырваться наружу.

Тем не менее, гнев всё время даёт о себе знать, в резких жестах и в острейших строгих выражениях.

Граф В. и я «опустили нос на квинту», потому что невелико удовольствие так долго ждать. Наконец, превосходительство подходит к нам и слушает.

Мы объясняем, кто мы, представляем свои паспорта, выданные генерал-губернатором Восточной Сибири. Слушая, Превосходительство нетерпеливо пощипывает усы, осматривает наши паспорта, ставит печать и как крикнет во всё горло:

– Вы как смеете одеваться в чёрное тонкое сукно… Вы – каторжники, вы – политические преступники, вы – поляки… Вам только сермяга, войлочная сермяга, пристала, поняли?... Вы не культурные люди, вы казённая посылка, – кричал он, – пошли вон! Поняли?

– Поняли, – отвечаем, принимая наши отмеченные паспорта, – и благодарим ваше Превосходительство за любезный приём.

Хозяин отеля, в котором мы ночевали, под великим секретом рассказал нам, что в губернаторской резиденции просителей всегда встречает малоприятное отношение, потому что, надо иметь ввиду, что Высокопревосходительство болеет животом и страдает запорами. К тому же прошлой ночью проиграл в карты кругленькую сумму, а пару часов назад получил из Петербурга какой-то выговор

Граф В. чертыхался и проклинал, а я смеялся, смеялся и смеялся…

Для меня такие сцены не в новинку, поскольку за свою скитальческую жизнь по тюрьмам я их навидался вдоволь!…

Потом наша партия вышла из Тобольска, отправляясь в дальнюю дорогу, причём случился факт, очень характерный и удивительный одновременно: офицер предложил нам, полякам, чтобы мы приняли на хранение все деньги ссыльных

Конечно, мы отказались.

– Не хотите принять деньги на хранение, так по крайней мере проследите, чтобы конвойный Акинф Никитич не растренькал их, или не потерял, – наказывал нам офицер. – Если растратит их или потеряет, отвечаете головой, чтобы растраты не было…

– Как они докучают нам, однако, но одновременно ведь и уважают, – шутил один из изгнанников литвин…, – а что, братцы, ведь правда, хе?...

4

Омск… Приближаемся к городу…

Как же мне всё тут знакомо!

И этот холодный осенний ветер, что несётся с Иртыша, и эти киргизские юрты, контуры коих легонько рисуются на далёком горизонте, и эти улицы, которыми мы возвращались в острог с работ… И эти улицы, в которые сейчас всматриваюсь, всё это в моей памяти начертано навсегда.

Когда партия ссыльных входит в город, конвойный изо всех сил размахивает нагайкой, отчего получается сильный свист, который должен, наверное, свидетельствовать, что ему удаётся держать в строгости этих поляков, больших политических преступников, на которых поглядеть вышла вся омская grandezza[30] и множество пролетариев… Все местные жители теснятся около нас… Высказывают и передают друг другу разные наблюдения по нашему поводу, будто мы зверинец заморских животных.

Правда! Ведь мы, поляки, прибывшие из другого континента, необычное зрелище…

– Шимон Себастьянович! Вы ли это?... – кричит кто-то позади меня.

Оглядываюсь… В группе любопытствующих вижу Попова, купца, местного Ротшильда, давнишнего моего добродетеля, который много лет назад, когда я вышел с первой каторги, приодел меня в кредит и пристроил на заработок.[31]

– Да, это я! – говорю. – Приветствую вас, Николай Николаевич. – Он на моё приветствие не отвечает.

– А-ах, бедняга ты одинокий, а-ах, голубочек, попавший в силки, зачем это тебе понадобилось?... Мой миленький приятель, дорогуша! – купец причитает и причитает надо мной, руками утирает слёзы, обильно текущие по его лицу и длинной седой бороде. Причитая и плача, он исчезает…

После переклички, когда выяснилось, что никто из нас не выбыл, нас заводят в комнату, в которой всё, как и повсюду на каждом постое и ночлеге: теснота, визг, полумрак, запахи убийственные, одуряющие испарения и злоречие.

Каторжане тесной массой теснятся около нар, чтобы добыть на ночь хоть какое-то лежбище, хоть бы на краешке топчана примоститься.

Для большинства – мечта неосуществимая!

Кто-то принимается за проклятия.

– Чтоб ты имел сто городов, и чтоб к каждому в придачу 100 деревень, а в каждой чтоб было по 100 дворцов, по 100 комнат, и в каждой по 100 кроватей, а в каждой кровати по 100 снопов соломы и пусть на каждом снопе соломы тебя смертельная болячка трясла по 100 раз в минуту…

Это проклятье вызывает сенсацию и ужас среди бандитов: наилучшее место на нарах уступают проклинавшему товарищу.

Мы потрясены, как бурной фантазией проклинающего, так и эффектом, вызванным его проклятием.

Тут отворяются двери.

В комнату входит дозорный с фонарём в руке, – локтями он прокладывает себе дорогу и кому-то, идущему за ним, кричит:

С дороги! С дороги!

Туз идёт! – в шутку шепчет Томаш Булгак.

На самом деле, то был «туз» Николай Николаевич Попов – за ним слуга с огромной корзиной.

– Все поляки за мной! Марш! – командует дозорный. Присутствие Попова – гарантия, что ничего плохого с нами не случится.

Внимательно слушаем команды, и за дозорным входим в соседнюю служебную комнату… За нами входит Попов, кортеж замыкает слуга с корзиной.

Дозорный закрывает за нами дверь. Зажигает лампу, выдвигает столы…

…………………………………

Всё вскоре выяснилось: Попов нанял для нас у дежурного его собственное жилище и доставил нам продукты. При кипящем самоваре и сытной закуске приходим в себя и временно забываем о наших невзгодах. Ибо, на основании собственных многократных наблюдений, утверждаю, что при полном физическом изнеможении, животное начало в человеке главенствует над его Духом…

Не будем так уж безусловно осуждать дурных поступков тех, кто в нужде и голоде.

От голодных и изнурённых несчастных нельзя требовать ни интенсивной работы, ни высоких полётов Духа.

Нужда привыкла ползать по низинам…

Но и сибаритство никогда не отважится на героические и просветительские поступки. Сибарит бывает невольником своих потребностей, привычек, желаний, которые умерять он не научился, а всё, что нравственно возвышенно и прекрасно, ему не известно и совершенно безразлично.

……………………………………

Традиции, которые поляки-каторжники и поселенцы[32] оставили после себя в Омске, ещё не угасли. Поэтому ефрейтор выпустил нас в город под стражей только одного солдата.

В первую очередь мы проведали Яна Адама Скарбека Мальчевского.

Необычен был жизненный путь этого человека. Уроженец Мазовецкого воеводства, он появился на свет под Ленчицой дня 13 октября 1782г., а в 1812г.,как капитан армии Наполеона I, участвовал в боях под Смоленском, Вязьмой, под Можайском и Малым Ярославцем, где был ранен в левую руку.

После отречения Наполеона I эскадрон, который был под началом Мальчевского, сослали на остров Эльбу вместе с императором. Там Мальчевский оставался до 13 марта 1815г. и 20 марта, вместе с Наполеоном, прибыл в Париж. 20 апреля его послали с секретной миссией к Королю Неаполя. Король отсылает Мальчевского с поручением к своей семье, в Гаету. На каком-то кораблике он выплывает ночью из Неаполя, а на рассвете попадает в руки англичан. Они везут его в Триест и выдают австриякам. Губернатор Триеста переправляет Скарбека в Прагу Чешскую, откуда 3 июня тот убегает, а 17 июня встречается с Наполеоном в деревне Васбах.

Раненый в левую ногу в битве при Ватерлоо, Мальчевский попадает в Париж.

Манифест Александра I даёт ему право вернуться на Родину. И он возвращается в 1816-м, а в 1818-м получает чин подполковника. Но в 1831 году за участие в ноябрьском восстании его осуждают на изгнание в Сибирь, в Тобольскую губернию, потом в Барабинские степи над озером Чаны, в деревню Юдинскую. Там Мальчевский пасёт скот летом, а зимой изготовляет спички. Так и прожил он в Юдинской 20 лет. В 1850-м ему позволяют перебраться в Омск.

В Омске и польские изгнанники, и местные жители высоко ценили и почитали подполковника Скарбека Мальчевского. В Омске, где я отбывал первую каторгу, мы с ним познакомились и подружились. Несмотря на столько приключений и преклонный возраст, держался он ещё очень бодро, в полной силе, а уроками иностранных языков неплохо зарабатывал себе на жизнь. Позволением вернуться на родину в 1857г. он не воспользовался из-за отсутствия денег, но и из-за слабого физического состояния, которое не позволяло отправиться в столь долгий путь.

Уже дряхлый и ослабевший, встретил меня пан подполковник Скарбек Мальчевский, когда я проведал его в 1864-м. Он утратил свой воинственный вид и свою благодушную безмятежность, причём найти уроки становилось всё труднее, а плата за них всё уменьшалась. Всё это он рассказывал мне и признался, что жизнь кажется ему теперь непосильной тяжестью, я не посмел предложить ему деньги. Пришлось прибегнуть к хитрости. Мы собрали между собой несколько десятков рублей, вручили их подполковнику, как бы задаток за его воспоминания, которые через меня якобы заказал некий варшавский издатель Мерзбах. Старик очень обрадовался, не столько деньгам и их количеству, которое посчитал для себя очень значительным. Мы допускали, что подполковник сразу же возьмётся за описание эпизодов той всемирной наполеоновской эпопеи, в которой сам Мальчевский участвовал. Воспоминания подполковника Яна Адама Скарбека Мальчевского наверняка представляли бы большой исторический интерес.[33]

Я посетил также купца Попова. После долгих споров он согласился принять оплату за доставленные нам в тюрьму продукты. Взять от меня деньги я склонил его преимущественно тем аргументом, что только несчастные[34] могут принимать подаяния. Им это позволено и освящено обычаем, тем более, что между криминальными преступниками, за малым исключением, почти все принадлежат к классам самым убогим и неграмотным. Для людей с чувством собственного достоинства, для нас, политических преступников и поляков, такие щедрые презенты даже в такой форме, как их облёк Попов, были бы оскорбительны.

……………………………………

– Шимон Себастьянович, – визит! – сообщает хромой инвалид, исполняющий обязанности тюремного дозорного при ссыльных.

– Кто пришёл? – спрашиваю.

– Кто? Красивая барышня.

Барышня? – я нагнулся над ведром, полным воды, служившим нам туалетным зеркалом, пригладил щёточкой волосы и усы, поправил куртку и вслед за инвалидом вошёл в комнату, громко названную канцелярией.

Посреди комнаты, опираясь локтями о край стола, стоит дама, в фиолетовой бархатной накидке, обшитой соболями. От шляпы с модными большими полями спускается широкое, чёрное густое кружево, полностью закрывая её лицо.

Отвешиваю глубокий поклон и стою поодаль.

– Пан не узнаёт меня? – спрашивает она, поднимает кружево на шляпу, и с протянутой рукой подбегает ко мне.

– Вера Максимилиановна![35] – радостно вскричал я, пожимая её руки. – За семь лет, сколько мы не виделись, пани очень, очень похорошела.

– Лесть запрещается! Запрещается! – смеётся Вера Максимилиановна.

Садимся.

– Я узнала от Попова, что пана снова сюда пригнали… Я тут же прибежала… Прямо с рынка… Боже! Как это ужасно! – говорит она, заламывая руки. – Неужели пан всю свою жизнь проведёт на каторге?

– Да, если мне так суждено, ведь никто не может изменить свою судьбу, – отвечаю.

– Что за смирение!

Вера Максимилиановна расспрашивает меня о событиях в Польше. Читает газеты, но хотела бы узнать истинные сведения.

Вкратце рассказываю о манифестации, о восстании, выбирая самые примечательные факты.

Затем Вера рассказывает мне свою Одиссею.

Вышла замуж за генерала Анатолия Григорьевича Л., который её обожествляет.

– И пан генерал позволил своей жене проведать преступника, осуждённого на пятнадцать лет тяжёлых работ? – спрашиваю.

– Вот именно! Ещё бы я у него позволения просила! Этого ещё не хватало! – обиделась Вера. – Генерал командует своей бригадой, а в доме правлю я! Дома и пан генерал должен повиноваться мне. Разумеешь, пан?

– Понимаю, в целом мире одинаковые обычаи: «мы правим миром, а нами правят женщины».

Мы долго разговаривали, а потом сердечно простились и расстались, на этот раз уже навсегда…

………………………………

Сегодня, когда я пишу эти свои воспоминания, когда голова моя припудрена сединой, когда я пережил лучшие свои дни, если бы я был законником самых суровых правил, я мог бы признаться, что эта Вера Максимилиановна, эта красивая, резвая, удивительно интеллигентная и добрая девица, очень мне нравилась.

Когда-то, когда я, как каторжник, с до половины бритым лбом, двуцветном одеянии, приходил в дом её дяди, коменданта де Граве[36], стесняясь своего смешного обличия, я делал вид, что не обращаю на неё внимание.

Лишь позднее, когда я уже освободился от каторги и как гость проведал семью де Граве, – искренне признаюсь, что был очарован, когда Вера Максимилиановна взглянула на меня своими большими глазами цвета лазури и прозрачными, как сапфир.

Но мы, молодые поляки, обречённые на каторгу в омской крепости, связали себя присягой, что в этом чужом краю под этим чужим небом, – для нас не будут существовать ни любовь, ни женщины, это просто не имело права быть.

И поскольку за пределами польской земли мы не могли быть счастливы, – точно так не могли бы и на Дальнем Востоке искать своего идеала среди местных жительниц, не могли бы связать себя узами Гименея, или даже на короткое время предаться во власть Эроса.

……………………………………

……………………………………

…Получил грустные вести.

Я был, правда, готов, что они догонят меня в походе на каторгу, – я предчувствовал, что то, что произошло, неизбежно, и всё же… До глубины души был потрясён известием, что 5 сентября 1865г. на крыше Варшавской крепости были повешены мои самые близкие приятели:

Йезиораньский,

Краевский,

Точиский,

Траугут,

Жулинский.

Это была уже последняя казнь в Варшаве после манифестаций и восстания.

…………………………………

Это известие я получил в Иркутске от тамошнего пробста римско-католического прихода, ксёндза Кшиштофа Швермицкого. У этого почтенного священника нас ожидали также посланные на его адрес письма к нам от приятелей и родных.

Перед походом в дальнюю дорогу до Александровского, 20 октября в Иркутске я виделся ещё с Гервазием Гзовским и Эваристом Жабицким.

…………………………………

Чартопхайки – коллега Обарский так назвал средства передвижения, на которых, добираясь до мест изгнания и наказания, мы прибыли в Забайкальский край.

Это название понравилось нам, тем более, что по поверьям бурятов, чёрный дух, то есть чёрт собственной особой, сотворил это средство передвижения.

«Чёрный дух» от злости не спал семь недель и, размышляя, также не ел. Ему нужно было изобрести нечто, что истязало бы коня, а ещё больше человека. Тогда он взял плохо оструганный шест и на его конце примостил два нескладных многоугольника, которые должны были служить колёсами, а шест – служить осью. Затем, соединяя два других шеста, которые соединяются с первым под более или менее прямым углом, он привязал их друг к другу, потом положил пару досок между двумя многоугольниками, и поместил коней между продольными шестами. Привязал к ним бедных животных, а человека посадил на доски и на поперечный шест одновременно – но всё ещё не был доволен, хотя создал настоящее орудие пытки.

Притом, самолично сидел на козлах около возницы. А, поскольку он невидим, конь и возница чувствуют присутствие чёрного духа

Возница, как очумелый, кричит:

– Хуу-у-у!... Хее-е-е!... Ле-ти!... Рви-и-и!...

И машет нагайкой, стегает по заду, по хребту, куда попало бедных коней… И они скачут. Как очумелые, наперегонки с вихрями, из-под копыт летят искры, высеченные из разбросанных по дороге камней, колёса скрипят… Все части возка трещат, колокольчики жалобно звякают, словно сочувствуя участи бедных животных, что везут и тех, кого везут, на такой чартопхайке.

– Хуу-у-у!... Хее-е-е!... Рви-и-и!... Ле-ти!...

Так беспрестанно кричит возница, а нас оглушают и оглупляют и этот крик, и этот треск, и стоны бубенцов…

…………………………………

На подобных возках и в таких условиях везли нас, многочисленную группу изгнанников.

Ехали люди бедные, ехали и такие, которые в своей Отчизне ездили только в собственных каретах, однако, все как-то довольно сносили муки этого путешествия и, надо сказать, не слишком возмущаясь.

Только Обарский твердил, что при поездке на чартопхайке сердце у него перекочевало направо, а все внутренности – налево. Но все органы вернулись на места, предусмотренные природой, как только мы ехали на санях…

Поездка на санях по дороге, на несколько аршинов покрытой смёрзшимся снегом, конечно, была превосходна; кони и без посвиста нагайки бежали, подгоняемые более чем тридцатиградусным морозом, мчались, едва касаясь земли. После адской езды на чартопхайках, санная дорога была – смею утверждать. – настоящим отдыхом…

24 декабря 1864г. под вечер мы остановились в деревне Монастырка, на правом берегу Шилки, напротив устья Нерчи.

Продолговатая изба с серыми, закопченными дымом стенами, была заполнена до самого потолка узлами, тюками, чемоданами; лавки, длинные и короткие, посредине стол из нестроганных досок – так выглядело убежище, где нам, изгнанникам, пришлось провести торжественный вечер Сочельника.

В группу изгнанников входят мужчины разного возраста, старые и молодые, все – из интеллигентных кругов и более или менее состоятельные. Впрочем, и толстые кошельки мало бы пригодились в Монастырке. Мы попытались устроить себе хоть какую-нибудь вечерю, да не тут-то было – никаких продуктов мы не нашли.

На нашем рождественском столе лежит груда печёной картошки, стоят бесчисленные стаканы чая, ржаной хлеб и еврейская хала, заменяющая праздничный струцель[37].

Соль в большой деревянной миске, привезённая с Ямышского озера[38]. Эта соль считается самой лучшей в Сибири, и она послужила нам приправой к картошке и ржаному хлебу… Этот ужин, конечно, Лукулловским не назовёшь, но он показался нам очень вкусным.

Мы приправили еду чуточкой философии, но, главное, – аппетит у нас разыгрался после целодневного вынужденного поста и пребывания на свежем морозном воздухе.

За столом царит теснота.

Уже успевшие понемногу насытиться, уступают место на лавках ещё голодным…

Огромный самовар, стоящий на пеньке, шипит, извергает клубы пара.

Один за другим опорожняются стаканы с чаем… Груда печёного картофеля, ржаного хлеба и куски халы исчезают со стола… исчезают… исчезают…

Наступает ночь…

Мы кричим, чтобы сейчас же нам подали побольше картофеля, побольше хлеба, и больше халы.

– Уж в другое время, – ладно, – говорит О., – но в Сочельник, торжественный вечер, не годится сидеть голодом.

Это заявление встречено бурными аплодисментами.

Наступила ночь…

Ночь погожая, освещённая тем поэтичным, серебристо-зеленоватым сиянием месяца, что свойственно северным краям.

Обарский и я выходим в сени, а оттуда на дорогу.

Пусто… На ясном небе безлистные деревья рисуются чёрными силуэтными контурами.

Мы вглядываемся в искрящийся звёздами небосвод…

– Уже взошла… Вот она… Уже светит!...

Мы мысленно понимаем друг друга.

Возвращаемся в избу, чтобы объявить товарищам:

– Уже взошла… она уже на небе… уже освещает землю та самая звезда, что 1864 года назад взошла над Вифлеемскими яслями, где родился Спаситель, чтобы расковать цепи узников и объединить всех людей на земле светом братской любви…

Разговоры стихают…

Склоняются головы, – и те, которых уже тронула седина, и те, что с густой встрёпанной шевелюрой… Глаза изгнанников застилает пелена слёз, из опечаленных сердец вырывается громкий вздох…

Ах! эти слёзы, которые сдерживаются силой воли, эти, силой воли сдерживаемые жалобы, – всё это молитвы, всё это песнь без слов, которую в этот сочельник изгнанники обращают в небо, вдали от цивилизованного мира, – среди глуши Забайкальского края.

…………………………………

Тишину прерывает конвойный, который на куске доски приносит ещё груду печёной картошки.

Торжественное настроение угасает…

Конвойный сообщает, что мороз всё крепчает и вот-вот эта бестия сретенская заморозит головы скоту и людям.

– Так и в Варшаве, наверное, сильные морозы, и воды Вислы покрыты крепким льдом, так что «любой прохвост ездит по головам», – вздыхает Ст., на что некоторые отзываются удивлённо:

– Что-о?...

– Не понимаете? – отвечает Ст. вопросом на вопрос. – Значит, вы не знаете басенку 1843 года?... Не знаете? Итак, ладно, слушайте:

Плавные воды старой Вислы

Сковала крепким льдом

И хвалится зима, что

В мощные оковы их загнала.

«Глядите, – говорит, – глядите, шумны волны,

Что в вольности смешной буянили,

В каких сейчас оковах вы умолкли.

Любой прохожий топчет вас чтоденно,

Любой прохвост по вашим головам проедет.

А что же вы? Вам не вздохнуть, крепко ярмо,

И власть зимы непобедима!».

«Да, правда, сильна и жестока ты, –

Ей Висла древняя сказала, –

Но натиск твой не вечен,

Там, подо льдом течёт моя вода,

Вольные, смелые воды бурлят подо льдом.

И власть твоя туда не проникает!

Пусть только солнышко моё блеснёт,

И вся твоя громада льдов пораспадётся…

И даже снег, что пропасти в горах позавалил,

Сейчас мне только помогает

Жестокую зимовью власть разрушить.

Держись, свирепая, тесни порабощённый берег,

Но путь весны грядущей не остановить.

Сбежишь туда, откуда грянула,

А Висла – Вислы вечен ток!».

Рассказчика все поблагодарили – басня снискала общие аплодисменты.

Да! Божие Милосердие велико. Под живительным дыханием весны растрескаются льды, зима со всей своей армией морозов и снегопадов минет, а наша Висла останется такой, какой была веками…

Басенка нас расшевелила настолько, что нам казалось, будто наш ужин удивительно вкусен, даже без тех лакомых и сладких блюд, которые полагаются обычно в сочельник 24 декабря.

Снова появился конвойный, который сегодня был при нас чем-то вроде лакея, разумеется, за плату.

Спросил: «Как, благородия, уже кончили чаевание»?

Получив ответ, он одним махом ладонями смёл со стола на пол крошки халы, хлеба, куски картошки; а вот кусочки сахара выбирал аккуратно и вместе с остатками чая и табака тщательно завернул в бумажку.

Потом подложил дров в печь, принёс сена и рассыпал его по полу.

На эту как будто бы несоблазнительную постель мы рухнули вмиг, готовясь ко сну, и каждый устраивался поудобнее.

И оказалось, что по сравнению с ночлегами в городах и тюрьмах, отдых на свежем, пахучем сене был самым приятным.

……………………………………

На следующий день, в первый день Рождества Христова, мы снова двинулись на санях.

Однообразная снежная пустыня, местами усаженная тонкими и низкими сосенками.

В Благовещенске мы задержались несколько дольше.

Благовещенск, давняя Усть-Зейская станица над Амуром около устья Зеи, ещё в 1860 году едва насчитывала 20 домов. Сейчас здесь гораздо больше строений, население множится, город развивается, здесь – центр властей Амурского края.

Благовещенск ведёт оживлённую торговлю с маньчжурами и китайцами, которые живут на правом берегу реки, преимущественно же торгуют с Айгуном.

Летней порой маньчжуры и китайцы, в коммерческих целях, переправляются через реку ежемесячно на целую неделю.

Зимой, пока лёд на Амуре недостаточно окреп, торговые связи поддерживаются обычно между Благовещенском и Айгуном.

Когда Амур обледенеет во всю длину, когда лёд достаточно окрепнет, китайские купцы устраивают на берегу лавки, в которых продают различные продукты: крупы, муку, водку, яблоки с дикорастущих яблонь, орехи. Всё это привозится из южной Маньчжурии.

Зимой тоже в Благовещенск съезжаются туземцы с отдалённых околиц, и из-за гор, из-за рек, из глубинной тайги и недоступных пущ и лесов. Приезжают буряты, тунгусы, остяки, якуты, и привозят на санях, запряжённых собаками, меха: горностая, соболя, лис, белки.

Часто изготовление таких маленьких саночек даёт хороший заработок – но простодушные и неосведомлённые туземцы не имеют понятия о ценности своих товаров, и нередко китайские купцы их нагло обманывают, отчего туземцы вообще всегда очень бедны.

За мешочек муки или каши, за фляжку горилки, пару пачек табака, за несколько десяток яблочек, или горстку кедровых орехов, словом, за такие смешные куны[39] охотник готовно отдаёт связку драгоценных шкурок, часто добытых с опасностью для жизни.

…………………………………

Поскольку мы пользовались славой спокойных и честных, – ефрейтор позволил нам осмотреть город под стражей только одного казака.

Мы пошли по берегу Амура, поскольку для нас китайские лавки были наиболее интересны, впрочем, и единственной достопримечательностью Благовещенска.

Мы набрали себе маньчжурских яблок и кедровых орехов, шёлковых платков, разных мелочей, каких мы до сих пор не видели, всего за несколько рублей. Когда дошло до оплаты, хозяин лавки, косоокий китаец с длинной косой, отказался принять к оплате бумажные деньги…

Китаец неплохо знал русский язык и был очень сговорчив. Очевидно, ему импонировали наши медвежьи меха и барашковые шапки. Он говорил с нами высокопарным стилем, кланялся в пояс, прикладывал руку к сердцу, призывал в свидетели все добрые и адские божества, что бумажные деньги за товары принять не может ни в коем случае.

– Нет! Итак, нет! – сказали мы. А поскольку, помимо бумажных денег, у нас у всех разом набиралась горстка медной мелочи, мы могли бы ею расплатиться, но нам ещё надо было добраться до Благовещенска.

Конвойный, довольно расторопный парень, сказал нам, что вообще маньчжурские и китайские купцы неохотно берут ассигнации, а требуют серебряных или даже медных мелких денег.

– Вообще же, – добавил он, – от осуждённых каторги они ни за что не возьмут бумажные деньги.

– И почему?

Конвойный усмехнулся, полуозорно, полунасмешливо, и молчал. А когда мы настаивали, шепнул мне прямо в ухо:

– Потому что бумажные деньги могут быть фальшивыми.

Как экс-каторжникам, нам это опасение китайских и маньчжурских купцов никак не могло показаться безосновательным.

– Ты прав, любезный, – согласились мы, – ты, безусловно, прав. Спасибо, что объяснил.

<<Назад  Далее>>

 Главная  

  Словарь Яндекс.Лингво

 

 

Rambler's Top100

© М. Кушникова, перевод, 2007.

© М. Кушникова, В. Тогулев, предисловие, составление, 2007.

© А. Брагин, оформление интернет-сайта, 2007.

Хостинг от uCoz