Найти: на

 Главная  

 Эта книга с почтением и восхищением посвящается тем польским каторжникам и поселенцам, что в результате политических событий тридцатых, сороковых и шестидесятых годов XIX века провели в Сибири долгие десятилетия. Одним из них был Шимон Токажевский (Токаржевский), переводы нескольких книг коего приводятся ниже.

Мэри Кушникова, Вячеслав Тогулев

ПРЕДИСЛОВИЕ

К «СИБИРСКОМУ ЛИХОЛЕТЬЮ» ШИМОНА ТОКАРЖЕВСКОГО

 Страница 4 из 10

[ 1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ]

Слово Суанго (от «ангул») – «европейское», а не русское. Вряд ли речь идёт о собаке Достоевского; сердцу русского человека, почвенника до мозга костей, ближе были «Шарики», «Культяпки» и «Белки».

И, наконец, Токаржевский поясняет, что Суанго жил за пределами острога, тогда как Достоевский в главе «Каторжные животные» сообщает только о тех, что обитали непосредственно на территории крепости. Впрочем, в одном месте упоминается и «вереница собак», за которой увязалась Белка[89] – то есть в окрестностях обитало множество бродячих псов, и, возможно, приблудный Суанго – из их числа.

Почему мы обращаем внимание на такие «мелочи», как клички собак? Весьма иллюстративный ответ на этот вопрос даёт один из любимых наших авторов, Виктор Вайнерман: «Заметим, …что там, где речь идёт о таких личностях, как Достоевский, важны все мелкие детали, вплоть до цвета новой заплатки на одежде соседа писателя по нарам».[90]

Однако весь этот «собачий» пассаж – лишь прелюдия к ещё более занятному витку «интриги». Потому что речь пойдёт… о попытке лишить жизни великого писателя. В который уже раз обращаемся к обстоятельному исследованию Виктора Вайнермана:

«В истории…, рассказанной Токаржевским, важно то, что собака Суанго издохла от яда… предназначавшегося Достоевскому.[91]

Официальные источники утверждают, что у Достоевского в каторге часто случались приступы падучей, и он после припадков попадал в омский военный госпиталь. Здесь его опекали врачи, фельдшеры и их жёны. (Опекали, хотя рисковали при этом жизнью). И вот один из докторов, Борисов (фамилия доктора с такой фамилией не встречается в документах. Вероятно, Ш. Токаржевский и в данном случае использует условную фамилию), уезжая к больному, передаёт Достоевскому деньги. Это заметил один из арестантов Ломов (такой арестант действительно был в остроге при Достоевском. Семья Ломовых выведена и в “Записках из Мёртвого дома”, правда, безотносительно к госпиталю). Через некоторое время фельдшер, находившийся в сговоре с Ломовым, принёс Достоевскому молоко. Тот хотел его пить, но собака Суанго, приручённая Достоевским, неожиданно вбежала в палату и, кинувшись к нему, стала выражать свой восторг. Молоко пролилось. Собака на радостях его слизала. Вошедший фельдшер выгнал собаку из палаты. И лишь позднее Достоевский узнал, что она издохла от принятого ею “угощения”. Эта история не повторяется в других биографических источниках. Сюжет о покушении на его жизнь отсутствует и в текстах Достоевского».[92]

Признаёмся, сидели, как на раскалённых угольях, когда читали это место. Покушение на жизнь Достоевского – шутка ли!

Однако читатель попадает в очередную ловушку, вызванную недостаточностью сведений из польских источников, на которые так скупа была советская историография!

А дело в том, что ни о каком покушении на жизнь Достоевского Токаржевский не писал. Всякий, кто внимательно прочитает соответствующую главу, приведённую нами в этой книге полностью, убедится, что речь идёт о покушении на жизнь Токаржевского. Это Токаржевскому, а не Достоевскому, передают деньги, это Токаржевскому фельдшер приносит отравленное молоко, и это Токаржевского спасает от верной смерти собака Суанго.

Произошла какая-то сверхъестественная подмена персонажей. Но факт остаётся фактом: приписывание Токаржевскому сюжета о покушении на жизнь Достоевского не имеет под собой ни малейшей основы. Доказательства читатель может найти самостоятельно, изучив главу «Суанго» из книги Токаржевского «Каторжники», которую мы приводим ниже.

И ещё небольшое отступление. Ни о каком докторе Борисове Токаржевский не писал. Токаржевский повествует читателю о докторе Борисе (причём отнюдь не только в книге «Каторжники») и даже делает необходимое пояснение: «Молодой доктор Борис (не могу простить себе, что фамилия его стёрлась в моей памяти[93]) вообще всех политических преступников и особенно меня тщательно осматривал. Он приносил мне то крепкое вино, то какую-нибудь вкусную и питательную еду».[94]

Таким образом, всё разъясняется: называется имя, а не фамилия, которую Токаржевский не помнит, и укоряет себя за это. Почему Борис превратился в Борисова? Ответ несложный: у исследователей не было полного перевода книг Токаржевского; именно отсюда – изъяны в толкованиях. Токаржевский неверно прочитан и поэтому плохо понят.

Из новых сведений, что приводит Токаржевский в названной главе, достоевсковедов, конечно, заинтересует свидетельство, что Ф.М., оказывается, принимал участие в судьбе Суанго, и даже заплатил два рубля Неустроеву, с тем, чтобы тот «словом каторжника поклялся никогда не посягать на жизнь нашего четвероногого любимца».[95]

«Театр»

Разительные отличия находим, сопоставляя главы, посвящённые театральному представлению в Омском остроге.

В чём именно заключаются основные «несхожести»?

Во-первых, Достоевский пишет о нескольких представлениях, которые заняли не менее трёх вечеров. Токаржевский же сообщает только об одном вечере.

Во-вторых, Достоевский сообщает, что представление не имело никаких афиш, и только лишь ко второму, или даже третьему вечеру появилась одна – «для гг. офицеров и вообще благородных посетителей, удостоивших наш театр, ещё в первое представление, своим посещением».[96]

Токаржевский же упоминает о паре афиш: «Экс-канцелярист, нынешний каторжник Баклушин, приготовил пару афиш».[97]

В-третьих, Достоевский специально подчёркивает, что поляки присутствовали только на одном (из трёх?) представлении: «Из нашей казармы отправились почти все, кроме черниговского старовера и поляков. Поляки только в самое последнее представление, четвёртого января, решились побывать в театре, и то после многих уверений, что там и хорошо, и весело, и безопасно. Брезгливость поляков нимало не раздражала каторжных, а встречены они были четвёртого января очень вежливо. Их даже пропустили на лучшие места».[98]

Если принять за истину версию, изложенную в книге «Каторжники», то написанное Достоевским теряет смысл: ведь Токаржевский с товарищами присутствовал на представлении, а оно было одно-единственное.

В-четвёртых, по сообщению Токаржевского, он лично и другие поляки принимали непосредственное участие в подготовке театральной постановки, оформляли зал и разукрашивали декорации и занавесь.

Достоевский, расхваливая роскошный «антураж», изготовленный к спектаклям, сообщает: «Занавесь была такою роскошью, что действительно было чему подивиться… Наши же маляры, между которыми отличился и Брюллов – А-в[99], позаботились раскрасить и расписать её».[100]

Таким образом, Достоевский об участии поляков в подготовке представления явно, открыто, не упоминает, что контрастирует с данными Токаржевского. Однако, если судить по иным местам «Записок из Мёртвого дома», становится вполне ясным, кого именно имеет ввиду классик, когда пишет о малярах. Именно так он называл Бэма, Токаржевского и других поляков, которые занимались росписью потолков по заказам омичей.

Значит, Достоевский намеренно не упоминает об активной помощи поляков в этом всеми заключёнными ожидаемом празднике. Тогда как упоминает об Аристове, хотя вполне очевидно, что о «художественных» способностях последнего язвительно отзывался не только Токаржевский, но и сам Достоевский (см. ниже историю с портретом), поскольку тот явно уступал полякам в искусстве оформления интерьеров – об этом пишут и русский, и польский авторы.

Но Достоевский в данном случае говорит только об Аристове. Почему?

Напомним также, что, по версии Достоевского, поляки побывали только на третьем представлении, и проигнорировали первые два. Но если они так негативно относились к спектаклю, как это описывает Достоевский – почему тогда тратили время и силы на оформление зала?

Очевидно, чувствуя возникшую «неувязку», Достоевский пассаж с работами поляков – художественной росписью декораций, подбору предметов для спектакля, почти полностью «смазывает», ограничиваясь невнятным указанием на участие в таковых неких маляров, в том числе Аристова.

Но загадочный узел легко распутывается, если принять версию Токаржевского: спектакль занимал всего один вечер, поляки дружно помогали в создании декораций, и, конечно, присутствовали на представлении. Да и странно было бы, если, затратив столько сил на подготовку «акции», они, как уверяет Достоевский, вдруг отказались посетить постановку.

И, наконец, пятое и самое важное.

По сообщению Токаржевского, единственный вечер, который был отведён под «театр», оказался скомканным: явился пьяный плац-майор и приказал закончить представление. «Мы надеялись, – пишет Токаржевский, – что представление повторится ещё раз на праздник Троицы. Теперь всё это ожидала другая участь. Когда мы снимали и сворачивали декорации, слёзы заволокли глаза этих закалённых и бесстрашных людей, которые не раз за свою жизнь, безропотно, с пренебрежительной усмешкой сносили удары, голод, всяческие невзгоды».[101]

У Достоевского же представление закончилось «парадно» и потом продолжалось, как уже было сказано, ещё несколько дней, что выглядит, по крайней мере, удивительно. Трудно поверить в такую доброту острожного начальства, которое в течение нескольких дней допускало послабления, связанные с серьёзным нарушением режима арестантской жизни.

Возможно, Достоевскому хотелось закончить первую часть книги на «мажорной» ноте, чтобы не создавать у читателя особо негативного настроя ни к каторжникам, ни к их начальству. Отсюда – утешительный финал: «Тем и кончается театр, до следующего вечера. Наши все расходятся весёлые, довольные, хвалят актёров, благодарят унтер-офицера. Ссор не слышно. Все как-то непривычно довольны, даже как будто счастливы, и засыпают не по-всегдашнему, а почти с спокойным духом, – а с чего бы, кажется? А между тем, это не мечта моего воображения. Это правда, истина».[102]

Но – истина ли?

Семейство Алексея Фёдоровича де Граве

Достоевский называет коменданта крепости «человеком благородным и рассудительным». Токаржевский, скорее, подтверждает такую оценку: «Алексей Фёдорович де Граве был славным человеком, и если не делал добра – то просто потому, что не умел, а если не делал зла – то потому, что не хотел… Страстный охотник…, постоянно прославлял польское гостеприимство и был также чрезвычайно гостеприимен, принимая гостей в своём доме. Наибольшую радость доставлял ему тот, кто говорил: “Де Граве принимает гостей по-польски”…»[103].

Виктор Вайнерман обращает внимание на не вполне прояснённое обстоятельство. Он сообщает, что в книге «Семь лет каторги» обнаружил «неизвестные мне сведения и о коменданте, и о его жене», и цитирует то место воспоминаний, в котором сказано об учреждённом с помощью Анны Андреевны де Граве так называемом «Доме опёки». Следует вывод: «Токаржевского снова подводит память. “Дом опёки”, о котором он пишет, на самом деле назывался приют для девочек “Надежда”. В его создании, действительно, принимала участие А.А. де Граве. Однако открытие в Омске девичьей школы и при ней приюта “Надежда” “последовало” 22 июля 1858 года. Таким образом, Токаржевский мог видеть в гостях у А.А. де Граве двух воспитанниц “Дома опёки”, которых он называет также сестричками жены коменданта, только после своего выхода из острога на поселение.[104] Эта деталь интересна, в первую очередь, тем, что выясняется возможность закованному в кандалы политическому преступнику приходить в дом к самому коменданту крепости. Токаржевский, по его признанию, частенько был приглашаем Анной Андреевной то под предлогом починки замков, а то и росписи стен или же проведения мелких ремонтных работ».[105]

Таким образом, сопоставление цитат превращается в очередной ребус.

Начать с того, что в книге «Семь лет каторги» термин «воспитанницы» по отношению к упомянутым «сестричкам» А.А. де Граве используется дважды. Слово «сестрички», кстати, как оказалось, в данном случае употребляется именно как свидетельство родства по крови: в книге «Тернистый путь» Токаржевский пишет, что они были племянницами Алексея Фёдоровича, дочерями его сестры. Что касается книги «Семь лет каторги», то в одном месте говорится о воспитанницах Анны Андреевны де Граве[106], в другом – о воспитанницах «Дома опёки»[107], и всё это – применительно к одним и тем же лицам.

Высказывание о воспитанницах Анны Андреевны де Граве передано в режиме реального времени, то есть речь идёт о конкретном, запомнившемся Токаржевскому, диалоге, который происходил в период, когда он отбывал каторгу.

Высказывание же о воспитанницах «Дома опёки» не привязано к какой-то определённой дате и событию, происходящему в конкретный месяц или год.

Таким образом, сопоставление цитат с весьма ценными свидетельствами, на которые ссылается наш коллега Виктор Вайнерман, доказывает только одно: сначала, то есть во времена, когда Токаржевский отбывал каторгу, «сестрички» были просто воспитанницами Анны Андреевны, а потом, с открытием приюта «Надежда», то есть после окончания у Шимона Себастьяновича срока каторги, в дополнение к этой «частной» опёке, появилась еще опёка «учрежденческая».

И значит, противоречие источников, возможно, мнимое, никак не связанное с «памятью» Токаржевского. Его книги, кстати, тем и ценны, что содержат самые разные временные пласты, и, конечно, ещё потребуют дополнительного изучения в контексте темы «Время – пространство – автор».

И ещё. «Дом Опёки» – это привычный в польском языке эквивалент для учреждений, подобных приюту «Надежда».

Так, благодаря нашему товарищу по писательскому ремеслу, Виктору Вайнерману, начала «растемнятся» ещё одна загадочная история.

Василий Кривцов

И Достоевский, и Токаржевский называют плац-майора Василия Кривцова не иначе, как «бешеным». Достоевский, впрочем, не упоминает имени, но ошибиться – трудно: «Этот майор был какое-то фатальное существо для арестантов; он довёл их до того, что они его трепетали. Был он до безумия строг, “бросался на людей”, как говорили каторжные. Всего более страшились они в нём его проницательного, рысьего взгляда, от которого нельзя было ничего утаить. Он видел как-то не глядя. Входя в острог, он уже знал, что делается на другом конце его. Арестанты звали его восьмиглазым. Его система была ложная. Он только озлоблял уже озлобленных людей своими бешеными, злыми поступками, и если б не было над ним коменданта, человека благородного и рассудительного, умерявшего иногда его дикие выходки, то он бы наделал больших бед своим управлением. Не понимаю, как мог он кончить благополучно; он вышел в отставку жив и здоров, хотя, впрочем, и был отдан под суд»[108].

Токаржевский: «Стоя перед Васькой, мы все чувствовали опасение, какое испытываешь при виде бешеной собаки, и то, что происходило в моей душе, даже не берусь описать»[109].

И Достоевский, и Токаржевский узнали о тяжёлом норове Кривцова задолго до того, как прибыли в омский острог. Описывая первую встречу с Кривцовым, Достоевский упоминает, что был при этом не один, а с неким «ссыльным из дворян», однако имени его не называет. Но благодаря книге «Семь лет каторги» мы точно знаем, о ком идёт речь: о Сергее Фёдоровиче Дурове[110]. Репутация у него была не вовсе завидная – может быть, поэтому Ф.М. стесняется рассказывать о своём бывшем товарище подробнее. Достоевский: «Вспоминаю теперь и мою первую встречу с плац-майором. Нас, то есть меня и другого ссыльного из дворян, с которым я вместе вступил в каторгу, напугали ещё в Тобольске рассказами о неприятном характере этого человека. Бывшие там в это время старинные двадцатипятилетние ссыльные из дворян, встретившие нас с глубокой симпатией и имевшие с нами сношения всё время, как мы сидели на пересыльном дворе, предостерегали нас от будущего командира нашего и обещались сделать всё, что только могут, через знакомых людей, чтоб защитить нас от его преследования. В самом деле, три дочери генерал-губернатора, приехавшие из России и гостившие в то время у отца, получили от них письма и, кажется, говорили ему в нашу пользу. Но что он мог сделать? Он только сказал майору, чтоб он был несколько поразборчивее. Часу в третьем пополудни мы, то есть я и товарищ мой, прибыли в этот город, и конвойные прямо повели нас к нашему повелителю. Мы стояли в передней, ожидая его. Между тем уже послали за острожным унтер-офицером. Как только явился он, вышел и плац-майор. Багровое, угреватое и злое лицо его произвело на нас чрезвычайно тоскливое впечатление: точно злой паук выбежал на бедную муху, попавшуюся в его паутину»[111].

Сходное описание – у Токаржевского: «Ещё в Семипалатинске за 700 вёрст до Омска у всех на устах было имя майора Кривцова. О нём рассказывали всякие ужасы, в которые трудно было поверить. Его называли негодной тварью, недостойной названия человека. Когда Кривцов выходит на улицу – говорили – люди прячутся в домах, а собаки в будках. На нас смотрели с сочувствием, а в ушах у нас постоянно звенело зловещее имя “Кривцов! Кривцов!”. Если честно, то я даже хотел, наконец, увидеть этого демона в людском облике, посмотреть ему в глаза. В глубине души у меня тлела искорка надежды, что люди уж очень в чёрных красках описывают этого Кривцова и что “не так страшен чёрт, как его малюют”… Тот момент, когда я впервые увидел Кривцова, никогда не изгладится из моей памяти… Из дома вышел мужчина довольно высокого роста, тучный, седоватый. Его небольшие усики срастались с густыми бакенбардами, которые верёвочкой проходили посреди одутловатых набрякших щёк, таких же красных, как и его глаза, что свидетельствовало о пьянстве. И на самом деле, Васька был-таки заядлым пьяницей»[112].

«Конфискации» Кривцова

Достоевский сообщает, что личные вещи арестантов майор Кривцов приказывал конфисковать и продавать с какого-то загадочного «аукциона» в пользу заключённых. Токаржевский добавляет, что конфискованные у арестантов вещи видели потом в доме Кривцова. Диалог унтер-офицера с Кривцовым в описании Достоевского:

« – Унтер-офицер!... С ними нет ничего? – спросил он вдруг конвоировавшего нас жандарма.

– Собственная одежда есть, ваше высокоблагородие, – отвечал жандарм, как-то мгновенно вытянувшись, даже с небольшим вздрагиванием. Его все знали, все о нём слышали, он всех пугал.

– Всё отобрать. Отдать им только одно бельё, и то белое, а цветное, если есть, отобрать. Остальное всё продать с аукциона. Деньги записать в приход. Арестант не имеет собственности, – продолжал он, строго посмотрев на нас. – Смотрите же, вести себя хорошо! Чтоб я не слыхал! Не то… телес-ным на-казанием! За малейший проступок – р-р-розги!..»[113].

У Токаржевского же приводится сходный диалог Кривцова с писарем Дягилевым:

« – Ваше Высокоблагородие, как прикажете поступить с их собственными вещами? – спросил Дягилев.

– Всё отобрать, описать, и передать на публичные торги, отобранные деньги использовать на улучшение содержания каторжан.

Вот, оказывается, каким филантропом выказал себя Васька! Он радел об улучшении положения каторжан!...

Потом в ордонанцгаузе составили список вещей. Отобрали у нас всё. Васька оставил нам только по паре сорочек, и то, по особой щедрости. Всё остальное было распродано.

Как? Где? Когда? Кто всё это купил, – осталось для нас тайной. Знаю только, что много позже, работая в Васькином доме, я видел на его постели наши сафьяновые подушки, а одежда Александра Мирецкого, из оленьего меха, защищала Ваську от мороза»[114].

<<Назад  Далее>>

 Главная  

  Словарь Яндекс.Лингво

 

 

Rambler's Top100

© М. Кушникова, перевод, 2007.

© М. Кушникова, В. Тогулев, предисловие, составление, 2007.

© А. Брагин, оформление интернет-сайта, 2007.

Хостинг от uCoz