Найти: на

 Главная  

 Эта книга с почтением и восхищением посвящается тем польским каторжникам и поселенцам, что в результате политических событий тридцатых, сороковых и шестидесятых годов XIX века провели в Сибири долгие десятилетия. Одним из них был Шимон Токажевский (Токаржевский), переводы нескольких книг коего приводятся ниже.

Мэри Кушникова, Вячеслав Тогулев

ПРЕДИСЛОВИЕ

К «СИБИРСКОМУ ЛИХОЛЕТЬЮ» ШИМОНА ТОКАРЖЕВСКОГО

 Страница 5 из 10

[ 1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ]

Отставка Кривцова

Оба автора отмечают, что отставка Кривцова и последующий суд над ним были восприняты на каторге с ликованием. В словах  Достоевского угадывается торжество: «Вместо женитьбы он[115] попал под суд, и ему велено было подать в отставку. Тут уж и все старые грехи ему приплели. Прежде в этом городе он был, помнится, городничим… Удар упал на него неожиданно. В остроге непомерно обрадовались известию. Это был праздник, торжество! Майор, говорят, ревел, как старая баба, и обливался слезами. Но делать нечего. Он вышел в отставку, пару серых продал, потом всё имение и впал даже в бедность. Мы встречали его потом в штатском изношенном сюртуке, в фуражке с кокардочкой. Он злобно смотрел на арестантов. Но всё обаяние его прошло, только что он снял мундир. В мундире он был гроза, бог. В сюртуке он вдруг стал совершенно ничем и смахивал на лакея. Удивительно, как много составляет мундир у этих людей»[116].

Токаржевский также удивляется резким переменам в поведении Кривцова. Но автора «Семи лет каторги» интересует прежде всего, конечно, отношение бывшего плац-майора к полякам, оно стало почти подобострастным:

«Плац-майор Василий Григорьевич Кривцов под судом! Эта весть молниеносно облетела весь город и дошла до нашей тюрьмы.

Плац-майору Василию Григорьевичу Кривцову была предложена отставка! Эта весть пришла к нам через несколько дней после первой.

Нет нужды повторять, с каким восторгом приняли эту новость арестанты.

Мы ходили прямо-таки в упоении от радости:

– Ваську отправили в отставку!

За что? Нам не очень и хотелось вникать в это дело… обнаружились какие-то давние грешки, какие-то взятки, мошенничества…

Хотя он утратил работу, чин и привычный быт, Васька всё-таки остался в Омске. Бродил по городу и за городом, чаще всего пьяный, в “цивильной” одежде.

И такой стал кроткий, что он, этот сатрап с неограниченной властью над нами – он, Васька, встречая нас, когда мы возвращались с работы, не раз останавливался и по-военному приветствовал нас и говорил:

– Здравствуйте!

Теперь он уже не вызывал страха, а лишь удивление, таким он выглядел смиренным, этот пьяница в неряшливой одежде…»[117].

Небольшой нюанс: Достоевский пишет, что на арестантов Кривцов смотрел злобно; но, оказывается, для поляков делал исключение, отдавал им честь, то есть «по военному приветствовал», как пишет Токаржевский.

Исай Бумштейн

Единственный еврей на каторге – Исай Бумштейн. Фамилия его в документах и библиографических источниках передаётся по-разному. Но среди каторжан, скорее всего, звали его именно Бумштейном. Достоевский: «Был один еврей, Исай Бумштейн, ювелир, он же и ростовщик»[118]. Первая часть девятой главы «Записок из Мёртвого дома» посвящена именно Бумштейну, «товарищу моей каторги и сожителю по казарме»: «Господи, что за уморительный и смешной был этот человек!... В выражении лица его виднелось беспрерывное, ничем непоколебимое самодовольство и даже блаженство… В нём была самая комическая смесь наивности, глупости, хитрости, дерзости, простодушия, робости, хвастливости и нахальства»[119].

Токаржевский находился с Бумштейном в близком контакте, жил с ним в одном каземате, поэтому описывает его не менее «сочно»: «Маленький, худой, на диво рябой лицом, всегда грязный, кроме субботы; табак потреблял до тошноты. Осуждён был за убийство… Бумштейн был весьма искусным ювелиром и, по еврейским понятиям, слыл очень учёным человеком. Мы приняли Бумштейна в наше польско-кабардинское содружество, как личность необычную, а больше из жалости, чтобы защитить от притеснений и злобных выходок прочих каторжан. Он всем нам был за это благодарен, предупредителен и постоянно заверял в своей признательности»[120].

Токаржевский пишет – Бумштейн был труслив[121], что подтверждает и Достоевский: «Он был дерзок и заносчив и в то же время ужасно труслив… Мы с ним были большие друзья… В каторге жить ему было легко; он был по ремеслу ювелир, был завален работой из города, в котором не было ювелира, и таким образом избавился от тяжёлых работ»[122].

Исследователь В.А. Дьяков приходит к выводу, что отношение Достоевского и «польских мемуаристов» (Богуславского и Токаржевского) к Исаю Бемштейну (Бумштейну, Бумштелю), равно и к горцам, сходно: «Здесь  характеристики Достоевского и польских мемуаристов очень близки друг к другу как по содержанию, так и по тональности».[123]

Горцы

С большой теплотой Токаржевский пишет о горцах. В книге «Семь лет каторги» дважды поминает Нурру-Шахнурру (Нурру Шахмурлу) Оглы[124].

Нурра очень понравился и Достоевскому: «…Нурра произвёл на меня с первого же дня самое отрадное, самое милое впечатление… В каторге его все любили. Он был всегда весел, приветлив ко всем, работал безропотно, спокоен и ясен… Сам он во всё продолжение каторги не украл ничего, не сделал ни одного дурного поступка. Был он чрезвычайно богомолен… Его все любили и в честность его верили. “Нурра – лев”, – говорили арестанты… Нельзя было не заметить его доброго, симпатизирующего лица… Добрый и наивный Нурра!»[125].

В комментариях к ПСС находим небольшую ремарку, относящуюся именно к Нурре: «Достоевский осуждает политику национального угнетения. Так, вся вина честного лезгина Нурры была в том, что он переходил от мирных горцев к немирным, но это не мешало ему на каторге прекрасно уживаться с русскими»[126].

Необходимое уточнение: Токаржевский пишет о том, что горцы в остроге были гораздо ближе к полякам, чем к русским. Поляки жили с горцами в одном каземате, им даже вместе приходилось отражать нападения уголовников, из которых состояла основная масса каторжан.

Аким Акимыч

Загадочна фигура Акима Акимыча. Как убедительно доказывается в комментариях ПСС, под этим «псевдонимом» скрывается прапорщик Иван Белых. Возможно, Ивана Белых действительно на каторге звали Аким Акимычем, то есть речь идёт о прозвище, и Достоевский с Токаржевским могли не знать его подлинного имени (то же самое нужно сказать о ряде других персонажей, чьи фамилии у обоих авторов весьма отличаются от тех, что обозначены в архивных источниках).

Достоевский пишет об Акиме Акимовиче как о человеке, с которым он «близко сошёлся»: «Начал он на Кавказе… наконец, был произведён в офицеры и отправлен в какое-то укрепление старшим начальником. Один соседний мирный князёк зажёг его крепость и сделал на неё ночное нападение; оно не удалось… Аким Акимыч зазвал князька к себе по-дружески в гости. Тот приехал, ничего не подозревая… Тут же прочёл ему самое подробное наставление, как должно мирному князю вести себя вперёд, и, в заключение, расстрелял его…».[127]

Таким образом, сказано однозначно: «князёк зажёг его крепость». Конечно, Достоевский в данном случае передаёт свидетельство самого Акима Акимовича и его убеждённость в агрессивных намерениях «князька».

Шимон Токаржевский в книге «Побег» посвящает этой истории целую главу.[128] Из её текста вовсе не следует, что князь был поджигателем. Просто «стражник под одними воротами почувствовал запах тлеющих тряпок и дерева», а Аким Акимович непонятно почему заподозрил в поджоге горцев.

Комментарии к ПСС содержат текст документа, из коего следует, что Акима Акимыча приговорили к двенадцати годам каторги, что полностью соответствует и сведениям Токаржевского. Там же сообщается, что сторожевой пост действительно «неизвестно отчего загорелся», что скорее подтверждает данные Токаржевского, чем Достоевского. Однако имя князя у Токаржевского – Джеммал-Еддин, а то, что упомянуто в архивном источнике – Мурза бек Кубанов. В архивном документе также сказано, что князя не расстреляли, как это утверждали Достоевский и Токаржевский, а ударили его несколько раз по голове, после чего было приказано «лезвием ножа перерезать шею».[129]

Возможно, упомянутые разночтения вызваны сознательной или, напротив, непреднамеренной неточностью сведений, которые Аким Акимыч передавал сокаторжникам, а также тем, что на слух славянина кавказские имена воспринимаются не всегда достаточно отчётливо, отсюда их плохая «запоминаемость».

Аристов

Оба автора с брезгливостью пишут о доносчике Аристове. Достоевский: «Это был самый отвратительный пример, до чего может опуститься и исподлиться человек и до какой степени может убить в себе всякое нравственное чувство, без труда и без раскаяния… он переносил нашему плац-майору всё, что делается в остроге… Я вспоминаю об этом гадком существе как об феномене. Я несколько лет прожил среди убийц, развратников и отъявленных злодеев, но положительно говорю, никогда ещё в жизни я не встречал такого полного нравственного падения, такого решительного разврата и такой наглой низости, как в А-ве… На моих глазах, во всё время моей острожной жизни, А-в стал и был каким-то куском мяса, с зубами и с желудком и с неутолимой жаждой наигрубейших, самых зверских телесных наслаждений… Это было чудовище, нравственный Квазимодо… нет, лучше пожар, лучше мор и голод, чем такой человек в обществе!»[130].

Токаржевский: «Крапо[131]… доносит плац-майору обо всём, что происходит в тюрьме, рассказывает и о том, что никогда не было, не щадя никого… Крапо восстановил против нас всю каторгу, подстрекая тем, что поляки, де, доносчики и злодеи… Злодей и махинатор Аристов омерзел всем каторжанам, и всё-таки изменить своё поведение даже не думал. Он подделывает паспорта, фабрикует фальшивые деньги…»[132].

История с портретом

В обеих книгах находим историю с портретом, который плац-майор Кривцов заказал у Аристова, представившегося художником. Достоевский: «Между прочим, он[133] уверил майора, что он может снимать портреты…, и тот потребовал, чтоб его высылали на работу к нему на дом, для того, разумеется, чтоб рисовать майорский портрет… Наш майор, кажется, действительно верил, что А-в был замечательный художник, чуть не Брюллов, о котором и он слышал… Между прочим, он заставлял А-ва снимать ему сапоги и выносить из спальни разные вазы, и всё-таки долго не мог отказаться от мысли, что А-в великий художник. Портрет тянулся бесконечно, почти год. Наконец, майор догадался, что его надувают, и, убедившись вполне, что портрет не оканчивается, а, напротив, с каждым днём всё более и более становится на него непохожим, рассердился, исколотил художника и сослал его за наказание в острог, на чёрную работу…»[134].

Токаржевский: «Сперва-наперво (Аристов, – сост.) представился плац-майору как художник-портретист, считая, что таким образом найдёт применение своим “талантам”. И в самом деле, Васька, не долго думая, вызывает Аристова и заказывает написать с себя портрет. Вооружённый кистями и красками, Крапо[135], продолжая выдавать себя за художника, усердно работает, а попутно лебезит и угодничает изо всех сил… Мы же потешались, что рукою шпика запечатлён будет образ пьяницы и гнобителя безвинных людей. Но вот получилось так, что именно портрет разрушил благополучие Аристова. Почти целый год Васька позировал ему ежедневно, а Крапо энергично размахивал кистями, но из-под кисти художника-самозванца “вылупился” бесформенный уродец, какая-то ни на что не похожая пачкотня разноцветных красок. Васька впал в бешенство, что позволил так себя провести, повалил псевдо-художника на пол, пинал его ногами, избил и велел конвойным солдатам отправить в тюрьму и использовать на самых тяжёлых работах»[136].

Аристов и Мирецкий

Отношение доносчика Аристова к поляку Мирецкому авторы называют не иначе, как подлым. Достоевский: «…А-в… тотчас уверил его[137], что он сослан за совершенно противоположное доносу, почти за то же, за что сослан был и М. М. страшно обрадовался товарищу, другу. Он ходил за ним, утешал его в первые дни каторги, предполагая, что он должен был очень страдать, отдал ему последние свои деньги, кормил его, поделился с ним необходимейшими вещами. Но А-в тотчас же возненавидел его именно за то, что тот был благороден, за то, что с таким ужасом смотрел на всякую низость, за то именно, что был совершенно не похож на него, и всё, что М., в прежних разговорах, передал ему об остроге и о майоре, всё это А-в поспешил при первом случае донести майору. Майор страшно возненавидел за это и угнетал М., и если б не влияние коменданта, довёл бы его до беды. А-в же не только не смущался, когда потом М. узнал про его низость, но даже любил встречаться с ним и с насмешкой смотреть на него. Это, видимо, доставляло ему наслаждение. Мне несколько раз указывал на это сам М.»[138].

Токаржевский: «Распрекрасный Олесь[139], обуянный жалостью, поделился с Аристовым скудным своим “состоянием”, поскольку тот пожаловался, что лишился одежды, в которую зашито было немного денег… Вся эта история впечатлительному Олесю показалась вполне правдоподобной. Когда мы прибыли, он даже предложил, чтобы Аристова тоже допустили в наш круг, и чтобы он жил рядом с нами бок о бок, по-братски. Если бы не Юзик[140], который внимательно вгляделся в нашего проходимца и воспротивился предложению Олеся, Аристов – этакая змея, влез бы в нашу среду, нам на горе… Бедный Олесь, который поделился с Аристовым остатками того, что у него оставалось, в результате наветов шпика сразу же становится излюбленным объектом преследований Васьки[141] за вымышленные Аристовым проступки, так что днём и ночью Мирецкому приходилось быть начеку. Нас тоже Аристов не “забыл”, так что мы решительно его от себя оттолкнули»[142].

Олесь Мирецкий

Достоевский «зашифровал» Мирецкого[143] либо сокращённым «М-цкий», «М-кий», либо просто буквой М., причём в последнем случае нигде не оговаривался, что пишет о поляке. Кого имел ввиду Достоевский, когда писал о «М.», становится понятным только при сопоставлении текста с книгой Токаржевского. Так, в упомянутой истории с портретом под «М.» скрывался именно Мирецкий, это доказывается сравниванием приведённых выше цитат.

Токаржевский пишет, что «Александр Мирецкий прибыл в Омск ещё в 1846 году. До нашего прибытия он был единственным поляком и политическим заключённым среди толпы бандитов»[144]. Для Токаржевского это товарищ, друг, соотечественник.

Достоевский отдаёт должную дань уважения Мирецкому, его дружелюбию, добродушию, контактности. Фёдор Михайлович заслужил расположение Мирецкого, брал у него во временное пользование вещи. В «Записках» поминается, например, «наш смешной, самодельный, маленький самовар из жести, который дал мне на подержание М.»[145].

Впрочем, во второй части «Записок из Мёртвого Дома» встречаем и более сдержанные оценки: «Между тем М-кий с годами становился грустнее и мрачнее. Тоска одолевала его. Прежде, в первое моё время в остроге, он был сообщительнее, душа его всё-таки чаще и больше вырывалась наружу. Уже третий год жил он в каторге в то время, как я поступил. Сначала он многим интересовался из того, что в эти два года случилось на свете и об чём он не имел понятия, сидя в остроге; расспрашивал меня, слушал, волновался. Но под конец, с годами, всё это как-то стало в нём сосредоточиваться внутри, на сердце. Угли покрывались золою. Озлобление росло в нём более и более. “Je hais ces brigands”, – повторял он мне часто, с ненавистью смотря на каторжных, которых я уже успел узнать ближе, и никакие доводы мои в их пользу на него не действовали. Он не понимал, что я говорю; иногда, впрочем, рассеянно соглашался; но назавтра же опять повторял: “Je hais ces brigands”. Кстати: мы с ним часто говорили по-французски, и за это один пристав над работами, инженерный солдат Дранишников, неизвестно по какому соображению, прозвал нас фершелами. М-кий воодушевлялся, только вспоминая про свою мать. “Она стара, она больная, – говорил он мне, – она любит меня более всего на свете, а я здесь не знаю, жива она или нет? Довольно уж для неё того, что она знала, как меня гоняли сквозь строй…” М-кий был не дворянин и перед ссылкой был наказан телесно. Вспоминая об этом, он стискивал зубы и старался смотреть в сторону»[146].

Причины сдержанного отношения Мирецкого, равно и других поляков, к Достоевскому? Токаржевский объясняет это по-своему: «Однако же, в самом деле, каким чудом Достоевский заделался конспиратором?... Наверное, он невольно поддался минутному увлечению, также, как невольно пришлось примириться со злосчастьем, которое случайно через конспирацию занесло его аж до омской каторги. Достоевский ненавидел поляков, поскольку ему не нравились ни их внешность, ни их имена, увы! Ему претило польское происхождение, он говорил, что если бы узнал, что в его жилах течёт хотя бы одна капля польской крови, он тотчас бы велел её выпустить»[147].

Богуславский и Жоховский

В седьмой главе («Новый знакомства. Петров») Достоевский посвящает несколько предложений Богуславскому, Жоховскому и Токаржевскому. Богуславского[148] он «зашифровывает» буквой «Б.», а Токаржевского и Жоховского не называет ни действительными именами, ни литературными, однако, сравнивая «Записки из Мёртвого Дома» с книгой Токаржевского, становится понятным, о ком именно идёт речь. Надо отметить также, что в этой главе упомянутые лица не названы и поляками.

Итак, Достоевский пишет: «Б.[149] был слабосильный, тщедушный человек, ещё молодой, страдавший грудью. Он прибыл в острог с год передо мною вместе с двумя другими из своих товарищей – одним стариком[150], всё время острожной жизни денно и нощно молившимся богу (за что очень уважали его арестанты) и умершем при мне, и с другим, ещё очень молодым человеком[151], свежим, румяным, сильным, смелым, который дорогою нёс уставшего с пол-этапа Б., что продолжалось семьсот вёрст сряду. Нужно было видеть их дружбу между собою. Б. был человек с прекрасным образованием, благородный, с характером великодушным, но испорченным и раздражённым болезнью»[152].

В примечаниях у Токаржевского это место приводится с сокращениями. Но «анонимные» персонажи Достоевского автором примечаний («переписчицей») названы по именам. Вот как выглядит перевод цитаты из Достоевского в подстрочнике к книге «Семь лет каторги»: «…встретился с Токаржевским[153], ещё очень молодым человеком, свежим, румяным, сильным, смелым, который в дороге пол-этапа нёс на плечах падающего от усталости Богуславского, что повторялось на протяжении 700 вёрст. Надо было видеть, какая приязнь связывала их»[154].

Но почему Достоевский не сообщает, что речь идёт о поляках? Заметим: когда он пишет о них уважительно, национальность не упоминается. Но когда появляется не вовсе лицеприятный подтекст – вот тогда и вводятся в обращение слова «поляки» или «Польша».

О Жоховском[155] Токаржевский отзывается с исключительной теплотой: «Этот старец… оставался таким умиротворённым!... Он не винил свою долю, не проклинал её, а на всё и на всех взирал со спокойствием мудреца – с всепониманием истинного христианина»[156]. И далее: «Бедный старик молился каждый день и подолгу, всегда тихий, спокойный, учтивый – он даже в оголтелых и диких людях вызывал сочувствие и уважение»[157]. Токаржевский, как бы уточняя свидетельство Достоевского, сообщает, что умер Жоховский в 1851 году[158].

И ещё один переклик с написанным у Достоевского: «Юзефа Богуславского назвали “больной”, так как он, на самом деле, часто недомогал, вид у него был болезненный. Меня окрестили “храбрый”, потому что, хотя никому я не перебегал дорогу, и был со всеми исключительно уступчивым, – что-то этакое внушал разбойникам, что они держались от меня подальше, но с оглядкой, опасаясь моих достаточно сильных кулаков»[159].

<<Назад  Далее>>

 Главная  

  Словарь Яндекс.Лингво

 

 

Rambler's Top100

© М. Кушникова, перевод, 2007.

© М. Кушникова, В. Тогулев, предисловие, составление, 2007.

© А. Брагин, оформление интернет-сайта, 2007.

Хостинг от uCoz