Найти: на

 Главная  

Источники текста:

Tokarzewsky Szymon. Siedem lat katorgi. – Warszawa, 1907. [Токаржевский Ш. Семь лет каторги. – Варшава, 1907. – На польском языке].

Tokarzewsky Szymon. Siedem lat katorgi. – Warszawa 1918. [Токаржевский Ш. Семь лет каторги. – Варшава, 1918. – На польском языке].

Печатается с исправлениями и добавлениями по:

Токаржевский Ш. Семь лет каторги // Кушникова М.М., Тогулев В.В. «Кузнецкий венец» Фёдора Достоевского в его романах, письмах и библиографических источниках минувшего века. – Кемерово: Кузбассвузиздат, 2007. – С.461-626. [Приложения].

Шимон Токаржевский

СЕМЬ ЛЕТ КАТОРГИ

Варшава, 1907

 Страница 6 из 11

[ 1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ]

В ПУТИ К ОМСКОЙ КАТОРГЕ

20 сентября 1849 года мы двинулись в путь.

Велено было заковать нас в кандалы.

Юзек был очень болен, он не мог даже держаться на ногах. Мы просили унтер-офицера, чтобы позволил уложить его на воз, в котором сложены наши пожитки.

Он отказал.

Тогда мы взяли его на руки и понесли[86]. Я действительно был молодым и сильным, и очень привязан к Южке, притом под свежим ещё впечатлением гибели Фиалковского, что придавало мне силы. Юзек обнимал меня плечом за шею и пылающим от жара лицом прислонялся к моему.[87]

– Добрый Шимек! Добрый, дорогой! – шептал он, как дитя. – Чем я отплачу тебе?

– Тем, что быстро выздоровеешь, – отвечал я.

У него была перемежающаяся горячка и страшное ослабление, но, к счастью, болезнь оказалась не длительной.

Первый ночлег мы провели в станице Уваровой. Прибыли поздно вечером и поместили нас в сборной. Это маленькая избушка, в которой казаки собираются при объявлении царских указов или распоряжений своей Рады. В каждой станице имеется подобная сборная. Поскольку в ней никто не живёт, то обогревают её, только если кто-то в ней ночует. Вся меблировка – несколько очень широких деревянных скамеек.

Как только мы разместились, а я, застелив скамью чем только смог, уложил на ней больного Юзека, появился нежданный гость.[88]

– Я узнал, что ведут Поляков, и тут же побежал поприветствовать братьев.

Мы очень удивились и обрадовались, тем более, что услышали польскую речь.

Гость представился нам: Карпович, и рассказал о себе.

Уроженец Познаньского предместья, воевал под знаменами Наполеона, в 1812 году попал в плен и пригнали его аж сюда. После Венского Конгресса, когда всем пленным разрешили вернуться домой, Карпович отправился в свои края.

Но в Киеве, узнав, что Познань попала под Пруссию, решил вернуться в Сибирь – всё же лучше, чем быть под немцами. Осел в станице Уваровой, женился на сибирячке, растит двух сынов-казаков. И здесь, в таком окружении, в течение стольких лет, оторванный от родной земли, не забыл все-таки польский язык, владел им бегло и просил, чтобы ему рассказали о Польше, которую он всегда так любил. Во время нашего рассказа о судьбе покоренной Отчизны, лицо его бледнело, хмурилось, а в глаза набегали слёзы.[89]

Усталый Жоховский лежал на скамье, а я всю ночь провёл в разговорах с Карповичем.

Во время рассказа о своей судьбе он поведал, что горячо полюбил красивую и работящую женщину, которая, тем не менее, немало докучала ему в те годы, когда была «порченной».

Я спросил его, что это за болезнь такая, сибирская, «порча». Карпович объяснил мне, что если совершенно здоровая женщина чувствует запах табака, она этого запаха не может вынести и «порча» настигает её, выражаясь в том, что плод, который она зачала, превращается в упругую чёрную массу, что остаётся в ней до самой смерти. И такие больные – несчастнейшие на свете создания.[90]

– Я, – рассказал Карпович, – вылечил свою жену корнем зелья, намного горше хинина. Я истолок корень в порошок, смешивал с водой и эту смесь жена пила трижды в день. В начале лечения у неё были страшные боли, она кричала, извивалась на полу, а я удваивал и утраивал дозы порошка и, наконец, лекарство подействовало – больная выдала из себя эту отвердевшую массу. Я её полностью вылечил. Запах табака ей больше не вредит, она стала милой, прекрасной хозяйкой и матерью нескольких здоровых и дородных детей.

Карпович с такой убежденностью рассказывал о болезни и выздоровлении своей жены, что я не стал ему перечить, смеясь про себя над наивностью бедолаги, а результат его лечения объяснял тем, что «порченной» бабе просто надоело пить горькое лекарство и она перестала разыгрывать комедии.

Вспоминая разные признаки «порчи», думаю, что это – попросту истерия.

В другой станице, Красноярской, предстоял целый день отдыха.

Мы задержались в сборной. Казаки не очень пеклись о нас, стражу не ставили, мы были совершенно свободны. Я вышел на улицу и встретил казака, который продавал свежую говядину. Я купил несколько фунтов и решил приготовить гусарское жаркое. На следующее утро принялся кашеварить. Во всей Сибири печи топят только раз в день очень рано,  остатки еды, приготовленные на обед, идут на ужин.

Посуду для приготовления и всё нужное я нашёл в соседнем доме. Этот случай показал мне воочию, на каком странном моральном уровне находится здесь население. В доме я застал двух женщин и двоих детей. Один ребенок ползал по избе, другой спал в люльке, подвешенной к потолку. Обе женщины молодые. Одна из них мыла пол, другая, около печи, возилась с ухватом.

Я, новоиспечённый повар, обратился сперва к кухарке, и когда спросил, где сейчас её муж, – в киргизской степи или на службе, она обиженно ответила:[91]

– Я незамужняя. Я – девица!

Я смутился, попросил извинения за ошибку и был прощён.

Жаркое получилось превосходное, подкрепило моего Юзка, что меня очень обрадовало. Под вечер я вышел на улицу и уселся на лежащую там деревянную колоду, машинально наблюдая за играми казацких детей. Посмотрел в сторону, откуда доносился плач маленького ребенка. И как же я удивился, когда на пороге того самого дома, где готовил жаркое, увидел женщину, что назвалась девицей, с младенцем на руках, – она его кормила грудью. Я рассказал всё это своим товарищам и нас сильно рассмешило такое явное доказательство «девичества».

С годами я убедился, что в Сибири это обычное явление. «Девица» может быть матерью нескольких детей, и даже если воспитывает целый выводок потомства, всё равно называется «девицей», пока не найдёт себе мужа, – хоть до самой смерти. Впоследствии я убедился, что распущенность нравов в Сибири такая, какую, пожалуй, больше нигде не встретишь. И не только среди простого народа, но и в высшем обществе, среди просвещённых людей. Другое дело, что богатые имеют возможность скрывать свои обстоятельства, следствия своих поступков, которые не менее, – хотя что я говорю? – а ещё более омерзительны и достойны порицания.[92]

В Семипалатинске в ту пору жило много поляков. Нас очень тянуло туда поехать. Юзеф Хиршфельд, бывший солдат, в Семипалатинске был между поляками, – как бы выразиться? – известнейшей личностью. Он жил в доме купца Попова, у которого был управляющим.

От него военные власти узнали о нашем прибытии и мы зашли к Хиршфельду. Ему очень хотелось оставить нас у себя, но не удалось, несмотря на все его старания и попытки.

Однако, при заступничестве Хиршфельда, офицер высшего ранга Тарасов позволил нам занять небольшой уголок в офицерской квартире. Тут нас проведали многие земляки. Так мы узнали Ордынского, сосланного ещё в 1825 году на тяжёлые работы, он обычно служил в интендантстве. Был здесь и клирик из духовной академии в Варшаве, обыкновенный солдат, Ян Май, был Рокицкий, тоже солдат[93], и Зелинский, урядник таможни. Тарасов оказался для нас очень полезен. В начале своей военной карьеры он служил юнкером в Польском Королевстве, узнал поляков, ценил их и глубоко уважал.

Утром при смене дежурства он попросил, чтобы сменивший его офицер[94] всячески нам помогал и даже заверил коллегу, что часы дежурства в нашем обществе ему самому были очень приятны. Гилёв попытался исполнить просьбу, но, узнав, что мы лишены всех прав и осуждены на каторгу, счёл неуместным наше пребывание в офицерской квартире. Прежде всего он побежал к начальнику батальона Белихову, рассказал ему всю историю и предложил, чтобы нас выселили и перевели в обычную арестантскую камеру. Дежурного офицера и Тарасова Белихов велел отправить на гауптвахту.

Собрав наш скарб, с тяжёлым сердцем, мы снова оказались среди бандитов.

Были в этой камере и солдаты под судом, воры и злодеи, одни в тяжёлых, другие в лёгких кандалах, словом, сборище сброда всякого рода. Если бы Хиршфельд оказался на месте, с нами такой катастрофы, конечно же, не случилось, но он на несколько часов отлучился в сад купца Попова. Узнав о подобном повороте дела и о негодяйском поступке Гилёва, тут же побежал к начальнику батальона. Какими аргументами склонил Хиршфельд майора Белихова придти в камеру, где мы сидели, я не знаю, – но пришли к нам несколько офицеров. Либо они ожидали от нас, также как и Белихов, что мы будем просить о перемещении, но не дождавшись никаких просьб, Белихов прежде всего велел отпустить осуждённых на гауптвахту офицеров, а нас перевести в избу, где сидели несколько казаков из станицы Семиярской.

Эти казаки помогали староверам[95], тем самым, которых называли здесь почему-то поляками, чтобы они могли справлять свадьбы по своему обычаю. Попа из Семиярска подкупали, и он выдавал свидетельства, что бракосочетание проходило по православному обряду. Когда всё это всплыло, попа повезли в Бийск, где судили как преступника, а казаков привезли в Семипалатинск и отдали под военный суд.

Переночевав с казаками, мы тут же хотели идти дальше, но они нас не пустили:[96]

– Нечего вам спешить; Омск ещё успеет вам опротиветь с ихним плац-майором Кривцовым, лучше бы вам никогда его не знать!

Мы остались и случилось так неудачно, что нам пришлось быть свидетелями страшной экзекуции унтер-офицера, писаря батальона.

Этот писарь возвращался вечером в сильном подпитии и на улице встретил своего сверстника, офицера, исполняющего обязанности батальонного кассира. Тот был страшный пьяница, который часто валялся в грязи, или ночевал под мостом. Когда на улице встретились писарь и кассир, последний начал «штрафовать» первого за пьянство.[97]

Что вы, ваше благородие, куражитесь, вы сами недавно с похмелья[98], – отвечал пьяный писарь нетрезвому кассиру, который от таких слов впал в страшный гнев и сильно оскорбился. На следующий день чуть свет прибежал, чтобы писаря за оскорбление покарали.

И приговорили писаря к порке.

Больше часа лежал писарь на земле под градом розог. Казаки вели счет и рассказали потом, что писарю досталось «ладно» – он получил 750 розог «с пересыпкой», то есть с одной стороны его били более тонким, а с другой стороны – более толстым концом розги.

И мы должны были видеть это! Видеть человека, лицо которого почернело, как уголь, человека, залитого кровью от лопаток до колен, принесённого в жертву негодяю, который для куража, должно быть, опять выпил хорошую порцию водки, язык у него заплетался, а ноги не держали его. Беднягу наверняка бы забили насмерть. К счастью, прибыл фельдшер, которому удалось убедить офицера, что писарь перестал кричать, значит, сейчас скончается.

«Преступника» подняли с земли, положили на плацу, а когда кусочки поломанных розог начали извлекать из избитого тела, слышно было, что он едва стонет. Отнесли его в лазарет. Вечером он умер в муках.

После двухдневного пребывания в Семипалатинске мы двинулись дальше.

В пригороде все наши знакомые ожидали нас, чтобы проститься. Ожидал и Тарасов. Когда мы просили извинения за неприятности, которым он подвергся из-за нас, он после небольшого раздумья сказал:[99]

– Я горжусь этими неприятностями, я сделал для вас, что мог, и убежден, что должен был поступить именно так.

После завтрака Хиршфельд и Май проводили нас до сада Попова. Там всё уже пожелтело, листья с деревьев облетели.[100] В саду была довольно просторная и красивая оранжерея, летний домик, несколько прудов, довольно много деревьев и кустов. Из деревьев – только яблони. Фруктов мы не видели нигде.

Мы обошли весь сад, но надо было прощаться, поскольку конвойные казаки уже начали нас торопить.

В дальнейшем походе на этапах они обходились с нами по-разному: иногда по-людски, но чаще самым худшим образом. Если бы нам всегда было хорошо, конечно же, в памяти у нас не отпечаталось название ни одной станицы, так, как мы запомнили Песчаную.

Когда мы туда прибыли, казачество собралось в канцелярии и слушало манифест по поводу взятия Гёргёя и захвата Венгрии. Удручающе прозвучала для нас эта новость.

Старшина казаков обходился с нами довольно прилично. Мы давно уже ходили без кандалов и никто не обращал на это внимания. Возможно, мы бы так и дошли до самого Омска, но в Песчаной какой-то старый седой казак это заметил и упёрся, чтобы нам одели кандалы. Никто не смел противиться старому Никите, который, видно, был в станице выдающейся личностью.

В кандалах идти было трудно. Пришлось просить казаков, чтобы за мзду сняли их с нас. Мзда была, конечно, пустяковой, за полрубля принесли топоры, несколько ударов – и оковы упали с наших ног.

До Омска нам осталось только несколько дней дороги. Чем ближе – тем строже обходились с нами. Еще в Семипалатинске за 700 верст до Омска у всех на устах было имя майора Кривцова. О нём рассказывали всякие ужасы, в которые трудно было поверить. Его называли негодной тварью, недостойной названия человека. Когда Кривцов выходит на улицу – говорили – люди прячутся в домах, а собаки в будках. На нас смотрели с сочувствием, а в ушах у нас постоянно звенело зловещее имя:[101]

Кривцов! Кривцов!

Нам казалось, что это имя мы слышим в шелестах леса, что повторяют его вихри среди пустыни, что вороны и сороки над нашими головами кричат: «Кривцов! Кривцов!».

Если честно, то я даже хотел, наконец, увидеть этого демона в людском облике, посмотреть ему глаза в глаза.

В глубине души у меня тлела искорка надежды, что люди уж очень в чёрных красках описывают этого Кривцова и что «не так страшен чёрт, как его малюют».

В таком невеселом настроении мы прибыли в станицу перед Очаиром.

Там жил казачий офицер, к которому отправился Юзек просить о квартире, поскольку общее помещение казалось совсем непригодным. На нашу просьбу мы получили отказ, причем офицер представил нам очень своеобразную «спальню».

Это была каталажка – нечто вроде сундука, не более двух аршинов в квадрате, без окна, без единой хотя бы самой малой щели, через которую мог бы пробиться свет. В этот сундук вели очень низкие двери. Только сгибаясь пополам, едва удалось мне вползти в середину.

На дне сундука лежало немного сгнившей, стёртой соломы – гнезда целого роя паразитов. Когда я попал в эту яму – взорвался смехом, в этой «спальне» трагизм соседствовал с комизмом. Я вспомнил Львов, Люблин, Модлин, в которых в более или менее подобных условиях мы маялись «досыта».

Когда мы из каталажки выползли, близки были к обмороку, настолько там не хватало воздуха.

Вечером мы прибыли в Очаир. Здесь жил один из старших наших братьев Карол Кжижановский, родом с Подола. В 1831 году его арестовали и прислали на службу в сибирский батальон, а через четыре года он дослужился до унтер-офицера.

Жена Кжижановского, Наталия Криванка была россиянкой, дочерью полковника. Молодая и красивая девушка полюбила Кжижановского, который тоже отплатил ей любовью и, несмотря на отчаянное сопротивление родителей, – полюбила унтер-офицера, поляка, да еще католика, – в браке они хорошо ладили и были счастливы. Две их дочки Анна и Ольга немного говорили по-польски.[102]

Несмотря на то, что во время нашей бытности в Очаире Кжижановский болел, оба супруга приняли нас очень радушно.

В Очаире у госпожи Кжижановской мы оставили всю нашу кассу. Мы хотели также оставить и свой багаж, но конвойный офицер решительно воспротивился и теперь нам надо было тащить его до самого Омска.[103]

ПРИБЫТИЕ В ОМСК. ВАСЬКА

12 ноября 1849г. перед вечером за семь вёрст предстал перед нами Омск.

Между собой мы вели такие разговоры: «Пусть бы Омск был адом, а Кривцов воплощением Люцифера, и всё-таки лучше попасть в ад и встретиться с Сатаной, лишь бы отдохнуть по-человечески!».

Сопровождающие казаки всячески нас допекали, не меньше измотал и пятидневный поход, причем почти всё время мы шли в кандалах.

С прибытия в Омск начинается самый тяжкий и самый преисполненный впечатлениями период моей жизни.

Комендант крепости, к которому нас сперва привели, осмотрел только наши документы и велел сейчас же направить к плац-майору, которого звали Василий Григорьевич Кривцов. Но все называли его Васька. И в дальнейшем я также буду его так величать.

В Ордонанцгаузе представился нам писарь Дягилев. Вежливый до слащавости, тем не менее, он сразу предупредил, что все наши вещи отберут. Очевидно, хотел получить деньжат и посоветовал, чтобы мы сразу облачились в каторжную форму, потому что плац-майор так требует, а он очень строгий. И тут же проводил нас к нему.

Тот момент, когда я впервые увидел Кривцова, никогда не изгладится из моей памяти.

Жуковский в Брюловском замке грозил батогами, Стороженко в следственной комиссии – виселицей, Лейхте, Сиянов, Жуковский, Блюменфельд, Квиечинский – вымыслами, самыми бесстыдными, однако все они, весьма почтенные и опытные люди, могли у Васьки лишь поучиться.

Перед домом, где он обитал, встали в очередь, Дягилев пошёл доложить ему, что мы прибыли, перед этим ещё раз напомнив нам, что нужно снять шапки.

Вскоре из дома вышел мужчина довольно высокого роста, тучный, седоватый. Его небольшие усики срастались с густыми бакенбардами, которые верёвочкой проходили посреди одутловатых набрякших щёк, таких же красных, как и его глаза, что свидетельствовало о пьянстве. И на самом деле, Васька был-таки заядлым пьяницей.

Плац-майор Василий Григорьевич Кривцов, владыка нашей жизни и смерти, впервые предстал перед нами в очках и шлафроке.[104]

– Это что? – крикнул. – Что это, я спрашиваю? Это крепостные арестанты? Каторжники в цивильной одежде, небритые, с бородами, с усами[105]? Это что за обличье? Я кому говорю? Это почему? Смею спросить, на кого эти люди похожи?

Стоя перед Васькой, мы все чувствовали опасение, какое испытываешь при виде бешеной собаки, и то, что происходило в моей душе, даже не берусь описать.

Поскольку мы молчали, наверное, криками всё бы и обошлось, если бы Васька, указывая на Жоховского, не рыкнул:[106]

– А этот? Это кто? Настоящий бродяга[107]!

Жоховский, оскорбленный такими эпитетами, подал голос и крикнул:

– Я – политический заключённый.

Последовавшие выкрики Васьки и выражения, допущенные в отношении профессора, повторить не берусь – чересчур они были оскорбительны и похабны… А когда ему уже не хватало слов, чтобы нас достаточно унизить, он велел писарю записать, что на следующий день Жоховский получит триста розог.

– Я вас научу! Я вам покажу, что такое служба, – пенился Васька от злобы. И, наконец, последовал приказ:

– Выбрить, как следует, одеть в «форменную» одежду, заковать, как положено, в кандалы, и привести ко мне на смотр.

– Ваше Высокоблагородие, как прикажете поступить с их собственными вещами? – спросил Дягилев.

– Всё отобрать, описать, и передать на публичные торги, отобранные деньги использовать на улучшение содержания каторжан.

Вот, оказывается, каким филантропом выказал себя Васька! Он радел об улучшении положения каторжан!

Затем ещё раз обратился к нам с всяческими оскорблениями и изрёк:

– Пошли вон!

В Ордананцгаузе мы находились ровно столько, чтобы у нас успели отобрать и опечатать вещи и выдать на смену каторжные, после чего мы удалились на ночлег.

Было уже темно.

На улице, перед самой гауптвахтой, нас встретил Ян Вожняковский. На каторгу в Омск его сослали лет на двадцать. Однако через четыре-пять лет в награду за какую-то научную работу в области математики, на которую обратили внимание в Петербурге, – его освободили от работ и направили в военную команду, и то всего лишь унтер-офицером!

Ночь мы провели примерно так, как это было перед Очаиром.

На утро нас вызвали в кордегардию. Там нас поджидал цирюльник, который и должен был преобразить нас в каторжников.

Первым пошёл «под обстрел» Юзик.

Признаюсь, – мне не хватало духа.

Когда он показался в дверях без бородки и усов, с обритой половиной головы, мы невольно зажмурились. Слово чести, – ни мать, ни отец, и никто из родичей, даже самых близких, не узнал бы его, так нас всех здорово приукрасили!

После этой операции мы предстали перед Васькиным домом.

Было ещё рано.

Васька собирался ехать с докладом к коменданту; потому был трезв, глаза и щёки были уж не такими налитыми, как вчера, он даже не кричал так громко, как можно было ожидать, напротив, старался придать голосу примирительные и спокойные нотки с налётом сочувствия и даже вежливости! Пытался убедить нас, что всё, что нас ожидало, мы заслужили, что мы подвергаемся справедливой и заслуженной каре. Слова «царь» и «закон» мелькали чуть не через каждое слово, в подтверждение приведённых Васькой аргументов.

В заключение он сказал, что своим повиновением мы должны стараться всячески ему понравиться и надеяться на его милость.[108]

После Васькиных наставлений и предостережений нас повели в кузню, где заковали в тяжёлые грубые кандалы.

Потом в ордонанцгаузе составили список вещей. Отобрали у нас всё. Васька оставил нам только по паре сорочек, и то, по особой щедрости. Всё остальное было распродано.

Как? Где? Когда? Кто все это купил, – осталось для нас тайной. Знаю только, что много позже, работая в Васькином доме, я видел на его постели наши сафьяновые подушки, а одежда Александра Мирецкого, из оленьего меха, защищала Ваську от мороза.

Александр Мирецкий прибыл в Омск ещё в 1846 году. До нашего прибытия он был единственным поляком и политическим заключенным среди толпы бандитов. Васька его постоянно притеснял. Бедный наш Олесь! Не было ему ни минуты покоя, – Васька ежедневно наведывался в казематы по несколько раз.

Это были первые дни правления плац-майора. Он многое изменил в распорядке, всё переделал по своему и арестантов доводил до того, что его хотели убить. Это случилось ещё до нашего прибытия на каторгу. Один из каторжан, некий Власов, как-то раз ринулся на Ваську, за что был осуждён за одни сутки и погиб под батогами. Две тысячи ударов принял ещё живым, а тысяча досталась уже мертвому. Обычно, при подобных экзекуциях присутствовали все заключённые.

Так возник план убить Ваську. В другой раз, когда все бандиты собрались вместе в одном каземате, а Васька шёл, окружённый солдатами с оружием, каторга подняла страшный крик. Одни подстрекали других к убийству.[109]

– Что там на него глядеть, – кричали одни, – встряхнём его! – кричали другие, – трусы! Трусы! – кричали некоторые. – Тысячи вам не были страшными, а этого одного боитесь?!

Однако они остановились! Как звери, которых долго притесняли, они побоялись выступить против своего преследователя и мучителя. Боязнь наказания, боязнь смерти оказались сильнее жажды мести и убийства.

Но и Васька тоже струсил, говоря по правде. Потешно было видеть, как нам рассказали, как этот наглый, всемогущий плац-майор, этот грозный владыка тюрьмы, стал тихим, как барашек, и испуганным голосом вскрикнул:[110]

– Дети! С этой минуты я буду отцом вашим! Я вас кашей буду кормить.

Выпустили его без всяких. Ох! И круто же мстил Васька. Не было дня, не было часа, чтобы кого-нибудь не вели из каземат в кордегардию, где по велению Васьки его пороли.

Обычная порция, предназначенная для осуждённого, была триста розог, а иногда добавляли ещё одну сотню, или две, это уже зависело от настроения Васьки и от количества выпитой им водки. Не раз Васька бандитов велел бить несильно, правда, по большей части вообще без причины. Чтобы получить палки, достаточно было спать на правом боку. Вот именно, это не шутки! – это чистая правда. Васька пару раз за ночь вваливался в казематы, и если кто на свою беду спал на правом боку, то на следующий день подвергался наказанию. Васька мотивировал это наказание тем, что Христос спал всегда на левом боку, поэтому все обязаны следовать его примеру.

Чтобы быть поротым, достаточно было пройти около Васькиного дома и снять или надеть шапку не по предписанной форме и порядку. Поэтому каждый обходил дом плац-майора, как дом, заражённый моровой заразой.

Умный, злой, мстительный, притворщик, человек наихудшего поведения, распутник, картёжник и пьяница, – одним словом, олицетворением зла, таким был Васька.

И такому-то человеку была дана неограниченная власть над частью общества, заражённого гангреной преступности. Его обязанностью было влиять на исправление нравственности и обычаев этих людей, которые никогда ни о чём другом не мыслили, кроме как об удовлетворении своих звериных инстинктов.

Но разве Васька был не такой же самый, как они? Поистине, каждый, кто его знал, считал его человеком одного нравственного уровня с каторжниками.

Рассказывая о плац-майоре, чтобы создать общую картину, следует также подробнее вспомнить об иных чиновниках, которые имели опосредованную или непосредственную власть над нами.[111]

Военным губернатором Западной Сибири был во время нашего пребывания Пётр Дмитриевич Г., князь, аристократ, старый распутник, который открыто сожительствовал с женой генерала Шрамма – он был директором кадетского корпуса Сибири. Эта Шраммиха, не хотелось бы слишком грубо выразиться, была как бы женой князя Г. и матерью троих его дочерей и сына.

<<Назад  Далее>>

 Главная  

  Словарь Яндекс.Лингво

 

 

Rambler's Top100

© М. Кушникова, перевод, 2007.

© М. Кушникова, В. Тогулев, предисловие, составление, 2007.

© А. Брагин, оформление интернет-сайта, 2007.

Хостинг от uCoz