Найти: на

 Главная  

Источники текста:

Tokarzewsky Szymon. Siedem lat katorgi. – Warszawa, 1907. [Токаржевский Ш. Семь лет каторги. – Варшава, 1907. – На польском языке].

Tokarzewsky Szymon. Siedem lat katorgi. – Warszawa 1918. [Токаржевский Ш. Семь лет каторги. – Варшава, 1918. – На польском языке].

Печатается с исправлениями и добавлениями по:

Токаржевский Ш. Семь лет каторги // Кушникова М.М., Тогулев В.В. «Кузнецкий венец» Фёдора Достоевского в его романах, письмах и библиографических источниках минувшего века. – Кемерово: Кузбассвузиздат, 2007. – С.461-626. [Приложения].

Шимон Токаржевский

СЕМЬ ЛЕТ КАТОРГИ

Варшава, 1907

 Страница 9 из 11

[ 1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ]

Такие клеймённые бывшие каторжники-евреи во множестве встречаются в Сибири – они богачи и пользуются уважением в известных кругах, готовых чтить золотого тельца в любой его ипостаси.

Бумштейн был весьма искусным ювелиром и, по еврейским понятиям, слыл очень учёным человеком.

Мы приняли Бумштейна в наше польско-кабардинское содружество, как личность необычную, а больше из жалости, чтобы защитить от притеснений и злобных выходок прочих каторжан. Он всем нам был за это благодарен, предупредителен и постоянно заверял в своей признательности. Таким было наше содружество из двенадцати человек, живущих в каземате за зарешеченным окном.

Около двери стояла огромная печь, по бокам её – лавки, рядом два деревянных ведра с водой и железный ковш.

Посреди каземата стояли двойные нары, так что лежащие на них спали, повернув головы друг к другу. На других нарах, вдоль стен, размещались мы, поляки.

Когда в сумерки тюрьма закрывалась, в нашем каземате начиналась тихая «семейственная» жизнь.

У нас был деревянный светильник собственного изготовления, были и собственные свечи, которые вместе с казёнными, «субботними», довольно прилично освещали наше помещение.

Во время долгих зимних вечеров каждый занимался какой-нибудь работой. Бумштейн копался с ювелиркой, выполняя множество городских заказов. Черкесы мастерили кушаки и всякие изящные мелочи, которые пользовались спросом в городе, мы приводили в порядок и латали свою одежду: кожухи, бельё, и во время работы вели приятные разговоры с черкесами, которые понемногу перенимали у нас русский язык.

Из наших приятелей, черкесов, хотя и клеймённых, ни один не был настоящим преступником.

Один из них убил офицера, который своими ухаживаниями досаждал его любимой девушке.

Кто бы его за это мог винить?...[154]

А преступление других было лишь в том, что, когда их край завоевала и оккупировала Россия, они объединились с непокорёнными кавказскими горцами и совершали совместные набеги на русские крепости, посты и укрепления. Непокорённым горцам запрещалось носить оружие и пойманного с оружием в руках расстреливали на месте. А черкеса, который считался подданным России, клеймили и на долгие годы отправляли на каторгу, как настоящего разбойника.

Среди наших черкесских друзей был один сказитель, которого не побоюсь назвать феноменом.[155]

Обычно, обращаясь к нам, он начинал рассказывать по-русски какую-нибудь народную легенду, но по ходу рассказа впадал как бы в транс, и продолжал говорить на языке своей отчизны с изумительным пафосом и живой жестикуляцией, так что рассказ звучал трагично.

С помощью жестов, за нехваткой русских слов, мы понимали, тем не менее, что сюжет таких легенд всегда бывала борьба юных горцев за освобождение отечества, и боролись они, пока война не кончалась либо победой, либо смертью юного героя.

Во время таких рассказов черкесы прекращали работу, глаза их, вперенные в рассказчика, загорались пламенным блеском, их тонкие ноздри трепетали, как у арабского скакуна, уста попеременно красила улыбка и кривила боль… Наверно, в своих аулах, на вольной степи, под тёмно-синим, сверкающим звёздами, небом, сотни раз звучали те же легенды, но с не меньшим волнением слушали их сейчас несчастные каторжники, тут, в Омске, в этом душном каземате, при свете сальных свечей.[156]

ОТНОШЕНИЯ ПОЛЯКОВ С ЖИТЕЛЯМИ ОМСКА

У нас, у поляков, были книги, которые приходилось прятать, как ценнейшее богатство.

В казематах проводили частые обыски.

Офицеры и солдаты с заряженным оружием, во главе с Васькой, среди ночи вваливались в тюрьму. Будили арестантов, перетряхивали сундучки, одежду, топчаны, на которых они спали. Если находили карты, водку, табак – карали строго. А уж наличие газеты, книжки, да и вообще печатного слова Васька считал непростительным нарушением.

Поскольку нас считали людьми работящими и тихими, а за нашими черкесскими товарищами не числилось никаких погрешностей, равно как и за Исайей Бумштейном, а при ревизии у нас не находили ни карт, ни водки, ни табака, Васька во время своих ночных визитов приходил в ярость, переворачивал вверх дном наш каземат, – и всё-таки ничего не находил. Из соседних слышались проклятья и угрозы, так что обыск нас неизменно будил и перебивал нам сон до самого утра.

Книжками снабжала нас госпожа Анна Андреевна де Граве.

Знакомством с семейством де Граве мы были обязаны вдове Кароля Кжижановского, которая после смерти мужа осталась в Омске с весьма скудными финансовыми средствами, так что её две дочки воспитывались в «Доме Опеки», основанном госпожой де Граве.

Обычно, каторжников, возвращавшихся с работы, стражники-инвалиды обыскивали особенно тщательно. Наталья Карпович сумела как-то, наверняка не без взятки, склонить «кухаря», чтобы нам доставляли из города в корзинках с провизией книжки и газеты. Из кухни, с опаской, прижимая к груди под одеждой, мы приносили всё это в каземат, где до вечера прятали в печи и под нарами в разных уголках. Слава Богу! Васька эту контрабанду так никогда и не обнаружил, и ни один доносчик о ней никому не сообщил.

Я уже говорил, что три месяца работал в инженерных мастерских, где обучался слесарному ремеслу. Конечно, не ахти какой слесарь из меня получился после такого короткого обучения, и потому я несказанно удивился, когда однажды после обеда, дозорный сказал, что мне надлежит пойти чинить замки и засовы в комендантском доме, куда меня вызвали на работу.

Под конвоем из двух солдат с заряженным оружием в руках, меня повели сперва в мастерские за инструментом, причём я долго не мог сообразить, что мне именно потребуется.

С тревогой в душе переступил я порог комендантского дома, считая, не без основания, что я скорее испорчу, чем починю, замки и засовы, и за это – самое малое, что получу, так это выговор.

На крыльце с какой-то работой сидела госпожа де Граве.[157]

– Пойдемте, слесарь, проходите! А вы останьтесь здесь, – сказала солдатам и провела меня за собой в глубь дома.

В комнату, куда меня провела госпожа де Граве, я вошёл несмело, и слегка встревоженный, причём застал там двух хорошеньких молоденьких барышень, а также Наталью Карпович.[158]

– Приветствую Шимона Себастьяновича! – воскликнула она, подошла ко мне, взяла обе мои руки меж своих ладоней и сердечно пожала. – Привет! Это Анна  Андреевна и её сестрёнки придумали, как извлечь Вас, хотя бы на пару часов, из ада, где Вы пребываете. Вот: Анна Андреевна, а эти голубки – Вера и Надежда Максимилиановны, её сестрички и воспитанницы де Граве. Поздоровайтесь-ка с ними.

– Ей-богу, Наталья Петровна, – ответил я. – Не знаю, как же я, каторжник, могу здороваться с женой главного коменданта в Омске и как приветствовать её сестёр!

– Ах, полноте, Шимон Себастьянович, – прервала меня госпожа де Граве. – Разве можно Вас считать каторжником? Никто, слышите, никто в нашем доме таковым Вас не считает. Но не будем тратить время попусту!

– Анна Андреевна! – вскрикнул я в смущении. – Я так недолго работал в слесарне, я ведь замков чинить не умею!

Дамы расхохотались.

– Так Вы же их и не будете чинить, – сказала госпожа де Граве. – Это наши голубки, Вера и Надежда, придумали такой фортель, чтобы Вас затащить к нам на разговоры и на закуску.

Закуска была отменной, что и говорить; Вера и Надежда разливали чай, потчевали меня усердно, приглашая угощаться, но, чтобы не вызвать подозрения у стражи, от времени до времени одна из сестёр стучала молотком по двери, в доказательство того, что починка замков продвигается со знанием дела и прилежностью.

При своих художественных работах Бэм брал в помощники Юзика и меня. Так мы набили себе руку в росписи апартаментов, особенно я.

В Щебжезинской школе я делал успехи в рисовании, и без ложной скромности, теперь я мог выполнять задания, которые мне поручал Бэм, причем он говорил, что «ученик превзошел учителя».[159]

И в самом деле, Юзика и меня вызывали на художественные работы чуть не каждый день. Вера и Надежда признались, что нарочно портили росписи на стенах, и выкручивали шурупы из замков, чтобы был предлог вызывать нас почаще.

А если случалось, что в доме де Граве действительно требовалось что-либо мастерить, мы проводили там полдня, а иной раз и дольше.

Во время обеда барышни, – во избежание подозрения слуг, – подавали нам обед в другой комнате за отдельным столом, причём разные блюда приносили нам сами собственноручно.

При первых таких обедах смеху и веселью не было конца, когда мы с Юзиком признались, что разучились есть мясо при помощи вилки и ножа, потому что в тюрьме ножи запрещены, и арестанты понемногу отвыкают от привычек цивилизованных людей.

Знал ли сам комендант де Граве, что его жена привечает и угощает польских каторжан?... Де факто, он, конечно, всё понимал, но де юре должен был делать вид, что ничего о том не знает, и я уверен, что супруги де Граве никогда этот вопрос не обсуждали между собой.

Во время нашего пребывания в их доме комендант всегда отсутствовал, либо охотился далеко за городом, либо принимал посетителей в служебном кабинете, словом: мы не видели его даже издалека. Мы соблюдали крайнюю осторожность – в этом мы немало поднаторели…

Вызывали нас для росписи комнат в дома богатых купцов, которые, кроме положенной оплаты, гостеприимно нас угощали.

Невозможно было отговориться от таких приглашений, настолько искренних и сердечных.

Сажали нас за общий стол в семейном кругу хозяев, обходились с нами, как со свободными жителями города и как с приятными гостями. Расспрашивали нас про Польшу, про наши привычки, о нашей религии, обо всём общественном устройстве и о наших обычаях.

А для нас было просто счастьем вслух говорить о нашей Отчизне, такой дорогой и такой далёкой, – причем мы могли говорить совершенно свободно, поскольку наши «амфитрионы» полностью «брали нас на свою ответственность», то есть ручались, что мы не сбежим, так что конвой сопровождал нас, только пока приводил из крепости или отводил обратно.

Конечно, сперва трудно было приноровиться к этим подозрительным и хитрющим торговцам-миллионерам; конечно, их жёны, дочки и сёстры казались нам смешными с их претензиями на красоту, элегантность и изысканность, с их кокетливыми ужимками; но в обиходе с нами они были искренне добры и радушны – это бесспорно.

Общение с ними разнообразило и смягчало наше пребывание на каторге, добавляло нам спокойствия и укрепляло уверенность в себе, усердие, аккуратность в работе, а особенно веру в самих себя – ведь мы не были людьми высоко образованными, но среди этих жителей Омска, таких отдалённых от отблесков цивилизации, мы слыли мудрецами.

Часто они спрашивали у нас совета в разных этических вопросах, а иногда даже просили, чтобы мы рассудили их семейные раздоры. Таким образом, среди населения, сперва столь враждебно к нам настроенного, мы постепенно снискали совсем другое мнение о себе, как о людях достойных и учтивых, мнение, надо признать, – вполне заслуженное. «Быть безупречным и избегать суетности» – это каждый из нас во время пребывания на омской каторге пытался считать своим девизом. И это было наше единственное утешение в отвратительном окружении, тесноте, среди бесчинств, от которых почти невозможно было отгородиться.

Мы, политические каторжане, в Омске, Тобольске, Нерчинске, Усолье и иных рудниках и крепостях Сибири, мы, поляки, смело можем утверждать, что в этих полярных краях были первыми сеятелями цивилизации и этических понятий. Мы нигде и никому не выказывали ненависти и чувства мести, а лишь пытались выказать милость и прощение. Мы братски пожимали руки, протянутые к нам с приязнью, но только честные и ничем не запятнанные руки, а к нашей чистой и наичестнейшей Отчизне мы сумели вызвать восхищение и горячее сочувствие.

В таких тонах написана большая статья в иркутской газете «Сибирь», где подчеркивается, что после амнистии, по случаю коронации Александра III, мы, осужденные в 1863 и 1864 годах, массово вернулись к себе на Родину.[160]

Однажды в острог прибыл приказ, чтобы художники – так нас теперь называли – немедленно прибыли со всеми своими принадлежностями во «дворец» генерал-губернатора.

Бэм и Анчиковский уже были заняты на работе в городе, а потому отрядили Юзика Богуславского и меня.

Ординарец постоянно торопил нас: «Скорее, скорее!» и, наконец, привёл в большой пустой зал, несколько дней тому назад изрядно приукрашенный бэмовой и моей кистью. Вооружённый конвой стал по обе стороны входной двери, мы жались к стенам, раздумывая, что здесь надо ещё добавить или исправить… Перед нами открылась длинная анфилада роскошно убранных комнат.

Мы входим в неё с волнением и любопытством, ожидая чего-то невиданного, и переглядываемся: зачем нас сюда вызвали?...

Наконец, в самом конце анфилады вырисовывается женская фигура… Когда она к нам приблизилась, мы узнали генеральшу Шрамм, которую встречали иногда, когда она ездила в коляске по берегу Иртыша.

Это была уже пожилая женщина, но ещё красивая и величественная. На седоватых, но искусно уложенных волосах высился кокошник, густо расшитый драгоценными камнями, платье из шелестящего алого шёлка, на плечах такого же цвета длинная бархатная накидка, обшитая соболями, со шлейфом, не меньше двух локтей, что волочился по полу.

Такое богатое и колоритное убранство придавало женщине царственный вид.

Не будучи знатоком дамских уборов, я не видел, однако, женщин, каждодневно одетых так, как генеральша у себя дома, в полдень, и это показалось мне странным.[161]

– Вот ненормальная! – сказал себе я.

Между тем, она подошла к нам, не спеша, словно, чтобы дать нам возможность её разглядеть.

Правила велели каторжникам в присутствии особ высокого ранга стоять на вытяжку, «руки по швам», пока особа не обратится к тебе.

В эту минуту у меня блеснула крамольная мысль.[162]

– Юзик! – тихонько шепнул я, не поворачиваясь к нему. – Юзик! Раз эта баба так триумфально вплыла в избу, давай, вместо «руки по швам» поклонимся ей «по-европейски».

– Велит нас выгнать, – тоже шёпотом ответил Юзик, – и раз навсегда выбей у себя из головы «европейские» привычки.

– Юзик! Ей-богу, я не выдержу. Поклонюсь, как человек цивилизованный.

– Я, конечно, – с тобой! Только мне жаль своей и твоей шкуры, которая у тебя, наверное, свербит.

Как только Шраммиха вошла, мы отвесили ей глубокий элегантный поклон, насколько, конечно, позволяли наши спутанные кандалами ноги…

Поместье моего отца было в Любельской земле в очень лесистой местности. Мальчишкой я любил забираться в бор и дружил с лесником.

Лесник, старый Вавжон, был неисчерпаем по части рассказов о своих приключениях и встречах с разной лесной чудью – так он называл всякую дичь и волков.[163]

– Не раз, особенно летней порой, – рассказывал Вавжон, – волчок идёт себе, как бы задумчивый, и вдруг натыкается на человека, который тоже идёт, думая свою думку, притом нет у него ружья при себе. И что остается? Надо хлопнуть громко в ладони, волчок и остановится, а потом повернётся, подожмёт хвост и убежит, как будто целая свора гончих несётся следом, потому что хлопок ладони был для него неожиданный и напугал.

Точно так этот наш «европейский поклон» был для госпожи Шрамм, как хлопок в ладони.

Она остановилась, удивленно на нас глянула, явно смущённая нашей смелостью, но не растерялась…

Через мгновение повелительным тоном заявила, что потолок в этой комнате ей не нравится, и она желает, чтобы его переписали.

Я ответил, что, если бы у нас были бумага и карандаши, мы могли бы набросать несколько эскизов и нарисовать предполагаемый декор.

Г-жа Шрам приняла сказанное к сведению и молча удалилась.

Тут же внесли стол, кресла, бумагу и карандаши, и какая-то женщина, посланница генеральши, сообщила приказ: немедленно приступить к работе, через час «Превосходительство» придёт обозреть нашу работу.

Через час! Чтоб набросать и составить композицию из узоров в совершенно пустой комнате, в которой абсолютно ничего нет, чтобы подсказать какую-нибудь идею! Вот это была задача!...

Несмотря ни на что, мы принялись за работу, Юзик понемногу подкидывал мне концепции, а я был исполнителем его и своих замыслов. Пара готовых эскизов уже ждала, когда «превосходительство» появилось в сопровождении личной свиты…

Свита состояла из восьми собак, начиная от лохматого великана, неизвестной породы, до болоночки, которую «превосходительство» прижимало к животу.

Маленькие собачки заливисто лаяли, царапали нам штаны, великан грозно тряс лохмами и скалил зубы, что сильно будоражило болезненного Юзика, а Шраммиха явно получала удовольствие – сжимала толстые красные губы, чтобы не рассмеяться вслух.

«Свита», наконец, умолкла, наши композиции Превосходительство одобрило, и мы взялись за роспись.[164]

– Собачья атака – это ответ нам за наш «европейский поклон», – смеялся Юзик по дороге обратно на каторгу.

– Ничего, мы атаку выдержали с честью.

– Не хотел бы я повторить этот «подвиг», вот бы розги заработали, если бы Превосходительство было в худшем настроении, а, может, нас и простили бы, потому что Шраммиха хочет, чтобы фризы на потолках были готовы к Рождеству.

ДРАКА ЧЕРКЕСОВ С РАЗБОЙНИКАМИ

Бандиты были сильно уязвлены тем, что с тех пор, как мы жили вместе с черкесами, наш каземат выделялся из всех порядком, чистотой, стал примером для всей тюрьмы.

Особенно они досадовали оттого, что тюремное начальство похваливало нас всегда и повсюду. Они решили нам отомстить, причём главным зачинщиком был некий Павел Петрович Аристов, дворянин, высланный сюда из Петербурга, – о нём я расскажу особо. Близилось Рождество по новому календарю. Мы с Юзиком переписали полностью верхние фризы в покоях князя Г., который выехал в Петербург. Бэм и Анчиковский «художествовали» у Васьки, который был очень доволен их работой. Бэм напомнил Ваське о предстоящем Рождестве и сказал, что нам не хотелось бы работать в праздничные дни.

Плац-майор распорядился, чтобы всех поляков освободили от работ в эти дни, к тому же велел купить полпуда рыбы, мяса, масла, каши. Другие продукты мы закупили из наших скудных средств, чтобы сочельник отметить по польским обычаям.

Бэм с Юзиком и Васькиным поваром в плац-майорской кухне все приготовили, и вечером, с помощью Васькиных слуг, принесли в острог. А мы тем временем приспособили стол из досок, выдернутых из топчанов, и уложили их на трёх козлах, которые смастерили заранее. Блюдо, тарелки, ложки, все предметы сервировки были взяты из Васькиного дома без его ведома.

Бандиты давно решили, что свою месть они осуществят именно в сочельник.

Аристов подсказал им самый подходящий момент.

Так решено было, что когда мы сядем за стол, они подошлют к нам несколько заводил, которые опрокинут столы, переколотят Васькину посуду, скинут на пол и перетопчут всю нашу еду, а потом вызовут нас на кулачный бой.

План был составлен продуманно. Вскоре на небе зажглись первые звезды, и мы, позвав к себе всех тюремных католиков, сели за стол и принялись за вечерю.

Вдруг в дверях показался Кузьма Громов. Трудно сказать, был ли он пьян, или разыгрывал пьяного, но он зашёл в каземат, приблизился к старому черкесу Али-Беку, Али Ферды Оглы, что-то сказал ему и сильно ударил.

Али-Бек, хотя седой и старый, одарен был необыкновенной силой, и, не мешкая, охватил Громова железными объятьями, стукнул его об дверь, которая отворилась и… Кузьма мигом вылетел в сени, где растянулся на полу во весь рост.

Как будто по данному сигналу к нам ворвались те, что стояли за дверьми.

С нечеловеческой злобой втиснулась к нам чуть не вся тюрьма. Черкесы, ни на мгновение не теряя самообладания, оставили в каземате только двух бандитов. Двое черкесов стали в дверях, сдерживая остальных…

Двери и стены трещали, но, помимо тех четырёх или пяти, которые к нам проникли, никто больше в каземат не прошёл.

Тут набежали вооружённые солдаты во главе с офицером – но и они не смогли разогнать бандитов и заняли наблюдательную позицию на крыльце.

А что в это время происходило у нас в каземате, даже описать невозможно!

Черкесы поскидали с себя рубахи и полуголые, прекрасно сложенные, как гладиаторы на римской арене, стали в грозную позицию, готовые к драке… Их крепкие кулаки, как молоты, вздымались вверх и со всей силы падали на головы бандитов, причём они перекидывали их друг к другу из рук в руки, как мячи…

Крик, гам, ругательства, – трудно себе представить, что это было!

Вся каторга ревела от унижения… Собирала последние силы… Но тщётны были все усилия: два черкеса подпирали двери, как две гранитные кариатиды, и стояли невозмутимо и неподвижно…

А что происходило в это время с евреем?

Ага! Еврей – неглупый человек. Он знает, что в таком столпотворении, в такой заварухе, на его долю достанется немало пинков и тычков…

Исай Бумштейн с самого начала стычки, с зажжённой свечой в руке, забрался на печь, и, высовывая оттуда голову и руку со свечой, приговаривал: «Ой, ой!», дивясь ражу черкесов, удары которых градом сыпались на таких ещё минуту назад грозных, а теперь валявшихся на полу, бандитов-заводил.

Усмирённых налетчиков, одного за другим, выкидывали за дверь, бой кончился. В каземате воцарилась тишина, как будто ничто и не произошло.

Побеждённые бандиты кинулись бежать, бросая поврежденных на месте боя, и разбрелись по своим логовам. Офицер велел страже запереть все казематы, кроме нашего.

Теперь мы спокойно сели за остывший ужин, и тут наш еврей слезает с печи, подходит к нам и самодовольно говорит:[165]

А что, каковы наши-то?

И слова эти он сказал так торжественно, как будто сам участвовал в драке.

<<Назад  Далее>>

 Главная  

  Словарь Яндекс.Лингво

 

 

Rambler's Top100

© М. Кушникова, перевод, 2007.

© М. Кушникова, В. Тогулев, предисловие, составление, 2007.

© А. Брагин, оформление интернет-сайта, 2007.

Хостинг от uCoz