Найти: на

 Главная  

Источник:

 Tokarzewsky Szymon. Posrod cywylnie umarlych. Obrazki z zycia Polakow na Syberyi. – Warszawa, {1911}. [Токаржевский Ш. Среди умерших для общества: зарисовки из жизни поляков в Сибири. – Варшава, {1911}. – На польском языке].

Шимон Токаржевский

СРЕДИ УМЕРШИХ ДЛЯ ОБЩЕСТВА

Зарисовки из жизни поляков в Сибири

Варшава, 1911[1]

 Страница 1 из 4

[ 1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ]

 НА ИРТЫШЕ

Светало…

На светло-сером небосводе, из-за лёгких опаловых облачков, местами проглядывали как бы только что расцветшие бледно-розовые цветы.

Из-под тонких, прозрачных предрассветных покровов мглы начал проглядывать погожий, летний, жаркий день, розовели воды Иртыша, а на бескрайних киргизских степях, что тянулись по ту сторону величественной реки, появились светлые полосы, что предвещало: сейчас покажется солнце. И вскоре оно показалось, щедрое и лучезарное.

Тут же повеял живительный ветер… Какое-то радостное оживление послышалось над Иртышем, над степью, над дальним аулом кочевников, над табуном пасущихся коней и над скалистым берегом, который при солнечном восходе заискрился, словно посыпанный крупными песчинками золота.

По этому берегу, в тот ранний час, ватага каторжников омской крепости отправлялась на работу.

Барабан, подающий заключённым сигнал подъёма, отбивал дробь, задолго до рассвета.

Но никто не жаловался на такую раннюю побудку, потому что жаркие летние ночи в душном воздухе каземат были истинной пыткой, после которой даже самая тяжёлая работа под открытым небом, на свежем воздухе, казалась живительным облегчением.

В тот день нам надлежало в мрачном старом бору начать прорежать гущу, прокладывать дорожки, делать на деревьях зарубки, «зачёсы».

И всё это, чтобы губернатор Западной Сибири Пётр Дмитриевич Горчаков мог здесь легко ориентироваться во время охоты, которые затевал, чтобы развлечь и в знак почтения к чиновникам, приезжавшим из Петербурга для проверки.

С лопатами на плечах, с топорами в руках, мы маршировали бодро и весело.

Веселы были все без исключения.

Даже обычно хмурый и ворчливый дозорный на сей раз не ругался, не поторапливал, не грозил «пулей в лоб» за задержку, не осматривал, крепко ли привинчены кандалы, что делал постоянно, поскольку каторжане работали в лесу, в степи, над Иртышем, либо на отдалённых от Омска полях и на тракте.

Творец живописной природы и благоуханного воздуха, на время умягчил дозорного и сделал его весёлым и даже снисходительным.

Он стал до того снисходителен, что велел бить в барабан на отдых уже в половине двенадцатого.

И тогда целая ватага вышла из бора из-под тени древних деревьев и группами разместилась на траве.

Мы, Поляки, сели с краю, стараясь, как обычно, занимать возможно меньше места, ничем не стесняя наших сотоварищей по каторге, чтобы не вызывать их недоброжелательности, но и не привлекать их внимания…

Федор Достоевский и Сергей Дуров присоединились к нам.

– Сегодня впервые с тех пор, как прибыл в острог, в первый раз дышу сейчас полной грудью и испытываю приятные впечатления. Такое впечатление, будто я не на каторжных работах, а как свободный человек, на какой-нибудь загородной прогулке, – сказал по-французски писатель Федор Достоевский.

Каторжники-преступники ненавидели «политиков»[2]. Поэтому, если случалось, что между собой мы говорили не по-русски, они просто впадали в ярость.

Хотя до сих пор исключительно французские разговоры Фёдора Достоевского раздражали, сейчас мы не обратили на это внимания, может, оттого, что он обратился к нам любезно.

Только арестант Сушилов сплюнул сквозь зубы в нашу сторону и, презрительно оглянув нас, запел во всё горло:

Пётр через Москву прёт,

А теперь верёвки вьёт.

Тут же послышались хохотки, вслед насмешливой песенке Сушилова.

Но вдруг общее внимание обратилось к пришедшим из города «калачницам».

Калачницами звались девчата, которые разносили «сайки».

Для многих омских женщин выпечка таких пшеничных булочек составляла неплохой источник заработка, хотя за добрую сайку платили всего полкопейки.

Крепостные заключённые толпами покупали сайки, хрусткие, свежие, и поедали их так же жадно, как вглядывались в румяные лица и ладную стать молоденьких продавщиц.

Они тоже приязненно и охотно «зыркали» на ловеласов с наполовину обритыми головами, с выжженными на лбу и на щеках клеймами, с кандалами на ногах.

Где бы ни работали каторжане, за забором острога, в предместье или на окраинах города, в кирпичных мануфактурах, в сараях и кузнях, или на ремонте тракта после осенней слякоти или весенних паводков, в любое время года, – в полуденный час отдыха всегда появлялись эти девчата с корзинами булочек, и их встречали бурными проявлениями радости и шутливыми колкостями.

Подойдя к булочницам, каторжане весело загалдели:

– Ксекунда! Марьяшка! Хаврошка! Мы уже давно мечтали погрызть ваши сайки. Почему сегодня так поздно? Где валандались?

– Помогали матушкам высаживать сайки из печи, – отвечали девчата.

– Так-с?! Бендерская хвороба на вас, какая это правда!

– Глянь-ка! Он ещё и проклинает! – с притворным возмущением парировали калачницы, а Ксекунда важно заявила:

– Я вам скажу чистую правду. Правда, чистая как золото: со вчерашней полночи до сегодняшнего полудня, мы всё время танцевали…

– В кабаке, под рыжим псом, – прервал Сушилов, – у паршивого Элиашки…

– А не правда! А врёшь! – вроде бы обиделась Ксекунда, – не в кабаке и не у Элиашки, а у самого генерала, мы здорово позабавились с офицерами.

– Пусть у генерала, – сказал Сушилов, – генерал большой человек! Но генерал генералу рознь! И вот что скажу вам, миленькие девчата, вы у какого-нибудь бандитского генерала баловались…

Эта шутка вызвала взрыв хохота и возмущение калачниц, так закончилась оживлённая перепалка.

Сушилов ещё и пригрозил девчатам:

– И глядите, соломенные коровы, чтобы не скалили зубы в сторону политиков!

– А мы вот как раз и собираемся! «Приказ» твой, а воля наша! – хохотали девчонки, осчастливленные беседой с кавалерами, но и тем, что в их кожаные кошелёчки так и сыпались грошики за булочки, которые вместе с водой из источника, что сочился с ближайшей скалы, составляли основную часть нашего обеда.

С пустыми корзинами на головах, булочницы уже собрались уходить, дозорный уже должен был отдать приказ, чтобы мы вернулись в лес к начатым работам, когда пред нами предстало пречудное видение… Посреди Иртыша плыла ладья, украшенная зелёными гирляндами, в которых местами проглядывали разноцветные цветы.

Величественная, роскошная, в виде огромного лебедя, с пурпуровыми парусами и флагом с надписью «Mon plaisir»[3]

За ней, как бы сопровождая, плыла целая флотилия меньших лодок, выкрашенных в белый цвет, тоже роскошных, и с разноцветными парусами. Там сидели женщины в светлых платьях и шляпках, были и военные высших чинов, в парадных мундирах, квартирующего тогда в Омске полка «красноярцев».

Течение реки легко уносило эти красивые, изящные силуэты.

Гребцы шевелили вёслами только изредка и как бы скуки ради, и вскоре полковой оркестр в сопровождающей флотилии заиграл fortissimo[4].

Смех и пересуды среди каторжников прекратились внезапно.

На ладьях тоже, вероятно, говорили очень негромко, потому звуки оркестра вместе с лёгким плеском волн Иртыша звучал среди окружающей тишины слаженно, мелодично и впечатляюще.

– Freischutz![5] – вскричал Сергей Дуров. – Ах! На этой опере мы были вместе в Петербурге. Помните, Федор Михайлович? – спросил он Достоевского.

Тот печально улыбнулся и ответил:

– Помню…

И оба умолкли…

А между тем, флотилия уже доплыла до нас. Каторжники обнажили головы и стали во фрунт, лицом к реке, напряжённые, как струны…

Конвойные солдаты отдали честь. В первой из изящных лодок, той, что с пунцовыми парусами, среди военных и штатских чиновников из Петербурга и омской знати, сидевших на скамьях, покрытых коврами, первое место занимала генеральша Шрамм[6].

Справа от неё сидел какой-то петербургский чиновник, а слева – губернатор, князь Петр Горчаков.

И эта флотилия с гирляндами зелени и цветами, с разноцветными парусами, с музыкой, – эта флотилия, полная свободных, статных, уверенных в своей безопасности людей, посреди величественной реки, плыла перед нашими глазами, как фантастическое явление, колдовское видение, или сон, приснившийся наяву, в этот солнечный июльский полдень.

Флотилия медленно исчезала из вида…

Истинно мимолетное видение… медленно удалялось… удалялось…, пока не исчезло за выступом скалы, что остро врезалась в Иртыш.

Мелодия из «Вольного стрелка» тоже стихала в благоухающем золотистом мареве… пока совсем не утихла, и только шепот ветра слышался над старыми деревьями…

Мы вернулись в лес, к прерванным перед полднем работам.

Но прекрасное видение, что мелькнуло перед ватагой этих людей, которых мучили голод, нужда, неволя, унижения, – это прекрасное видение всколыхнуло в них желчность, зависть и ненависть к тем счастливым избранникам судьбы, которых они видели мгновением ранее.

– Слякоть, нелюди, подлые кобылки[7], имеют тысячные состояния, челядью обросли по горло, как генералы, валяются на мягких перинах… Каждый день напиваются, как короли… «Сволочь», а не люди! – сказал Скуратов, хромой безобразный карлик, похожий на гнома.

Вздохнул, отхаркался, сплюнул сквозь зубы и, поворотившись к нам, Полякам, издевательски смеясь, спросил:

– Ну-с? Как вам? Ничего себе, а?... Господа «шляхта»?

И, хотя дозорный, прапорщик Иван Матвеевич, методично одёргивал:

– Мелите языками, как мельничные жернова! Кому говорю, молчать!

Напрасны были понукания.

Напрасны были и угрозы кнутом. Работа шла медленно, вяло, лениво…

Сегодня метка деревьев утруждала нас и раздражала, хотя это была одна из самых лёгких работ.

Часы тянулись нестерпимо долго!…

А бор, тем временем, всё более мрачнел, в нём стало душно…

Верхушки деревьев сотрясали зловещие порывы ветра…

Из толпы прокладывающих дорожки послышался громкий голос, доносившийся сквозь удары топоров и скрипа лопат, голос злобного карлика Скуратова:

– Эй! «Господин надзиратель»! Уже день погас как свечка Тобиашки паршивого, а вы ещё держите на работе нас, «молодцов»!

– Да уж, такие вы «молодцы»! – раздражённо проворчал дозорный Иван Матвеевич.

– Мы не молодцы, согласен, но прапорщик тоже не офицер! – огрызнулся злобный Скуратов, намекая на слабость Ивана Матвеевича, который, будучи всего лишь прапорщиком, требовал, чтобы ему отдавали «честь», как полагалось военным высшим чинам.

Скуратов, осуждённый на двадцать лет каторги за убийство двух своих родственников, иногда бывал довольно остроумен.

Проворный, находчивый, не лишённый юмора, он в омском остроге был как бы местным шутом. Ему удавалось развеселить даже самых понурых. Каждую его реплику сотоварищи встречали громкими неудержимыми взрывами хохота.

Он очень этим гордился, остроумие приносило ему немало пользы.

«Кашевары»[8] подсовывали ему самые лакомые куски, сотоварищи по каторге делились с ним водкой и табаком, помогали на работе, часто даже отрабатывали за него задания, которые карлику было не под силу выполнить самому…

Когда мы вышли из бора, солнце уже клонилось к закату, зажигая на водах Иртыша фиолетовые кровавые отблески.

От киргизских степей шёл парной, душный воздух…

Когда мы приблизились к городу, сорвался ветер.

Откуда-то издалека надвинулась туча.

Закрыла собой пламенеющий закат, затемняя его яркие краски.

Вскоре появилась ещё одна, ещё больше и гуще… Всё вокруг стало хмурым и потемнело…

Лёгкие дуновения ветра превратились в грозный вихрь…

Вдоль дороги, ведущей в Омск, стояли ряды деревянных строений, «балаганы»[9], служившие складами для кирпича и упряжи артиллерийских коней, сараями для толчения и обжига алебастра и кирпича.

Сейчас все они были давно закрыты. Только в огромной кирпичной кухне солдаты ещё работали.

Вокруг раздавались удары молота, бренчание железных рельс, разложенных на каменном полу.

Из трубы валили снопы искр. Облака чёрного дыма плыли ввысь и там сливались с хмурым, почти чёрным небосводом.

Перед кузней встали несколько возов, гружёных железом.

Когда мы проходили мимо, офицер, сопровождавший эти возы, задержал партию окриком.

– Стать!

Мы остановились, ожидая дальнейших распоряжений.

Оказалось, что требуется наша помощь при разгрузке и переноске железа в кузню, к чему мы приступили сразу же, хотя весьма неохотно, потому что не имели права ни отказаться, ни даже протестовать.

Начал моросить густой мелкий дождик.

Наступило предвечернее время…

Золотисто-пурпурная полоса догорающей вечерней зари ещё светилась на западе, но со всех сторон небосклон был так тёмен, что казалось, будто ночные тени уже витают над землёй.

– Само небо сжалилось над нами и плачет о нашей тяжкой доле! – сказал Сергей Дуров[10], который любил прибегать к риторическим и патетичным, возвышенным выражениям, постоянно сохраняя облик мученика за правое дело, сетуя на мстительную руку судьбы, так обидевшей его.

А дождь превратился в сплошной ливень, перемежающийся с градом небывалой величины.

Мы промокли до нитки. И очень были благодарны офицеру, когда тот, посоветовавшись с Иваном Матвеевичем, решил позволить нам прекратить работу и укрыться в кузне.

Мы вошли.

Около огромных кувалд и мехов трудились обнажённые до пояса солдаты.

От огня шёл жар, как в гроте у Циклопа, или в аду. Дружно, в унисон падали удары молотов, солдаты хором пели какую-то заунывную песню.

И вдруг… грянул выстрел… один… второй… третий…

Потом несколько пистолетных выстрелов послышались одновременно.

Офицер и дозорный, Иван Матвеевич, бросились к дверям, чтобы узнать, что произошло… Вскоре непрерывные выстрелы слышались чередой друг за другом, солдаты оставили меха, кувалды, молоты, а за ними и все, не соблюдая субординации, высыпали из кузни во двор.

При последних отблесках закатной зари мы увидели страшную картину.

Воды Иртыша вздымались… поднимались… росли… Пару часов назад Иртыш струился так тихо и спокойно… Сейчас он рычал как легендарный зверь, изрыгая из своей разверзнутой пасти настоящие фонтаны мутных волн и серо-белесой пены.

Ветер, свирепо свистя, уносил ввысь бурные волны; он свивал их в столбы и будто в каком-то адском танце вертел изящные ладьи, которые в погожий солнечный полдень под голубым балдахином небосвода, с музыкой проплыли перед нашими глазами.

На обратном пути в Омск их накрыла гроза.

Ураган посрывал с мачт цветочные гирлянды, в лохмотья превратил цветные паруса, поломал мачты, вырвал вёсла из рук усталых гребцов…

Лодки пытались пристать к берегу…

Тщетно…

Вихрь отталкивал их от берегов, отталкивал на средину реки…

Они сталкивались и, толкая друг друга, наносили друг другу всё новые повреждения.

Казалось, что две мощные стихии, ураган и вода, сговорились между собой и поклялись истрепать, уничтожить и погрузить вглубь Иртыша эту красивую флотилию, и этих людей, таких весёлых и беззаботных несколькими часами ранее.

Увидев освещённое помещение и множество мужчин на дворе, несчастные потерпевшие начали стрелять из пистолетов.

Это был призыв о помощи, просьба спасти…

Но даже при искреннем желании помочь, – уже было поздно, не хватало людей, не хватало тросов, а притом стихия разыгралась – дождь лил ручьями, вихрь ломал придорожные деревья, которые с треском валились во двор… Неустанно рокотал гром, сверкали молнии и, словно стрелы, вонзались в Иртыш и тонули в бурливых глубинах реки.

Страшная это была буря.

К счастью, продлилась она недолго, как это нередко бывает летней порой…

Когда ураган и молнии немного притихли, офицер велел солдатам отпрягать коней от возов и мчаться верхом в город за людьми, верёвками и повозками. Нас задержали, полагая, что при спасательной акции наша помощь может понадобиться.

……………………………………

Чёрные угрожающие тучи по-над рекой, над степью и над берегами реки поплыли на север и вскоре совсем исчезли за далёким горизонтом.

Иртыш совершенно успокоился…

Только «баранки», или пенистые пятна, плывущие по спокойной сейчас глади воды, говорили о прежнем бесновании реки, а также о последствиях страшной бури.

Притом, положение флотилии оказалось весьма небезопасным. Усилия матросов прибиться, или хотя бы приблизиться к берегу, откуда можно было ожидать помощи, оставались тщетными.

Ветер упорно толкал лодки к середине реки, к самым глубоким местам.

Женщины в лодках жалобно кричали:

– Спасите! Спасите! Господи и Святой Николай Чудотворец, – спасите!

– Сейчас! Сейчас! Успокойтесь! Прошу покорно! – изо всех сил своих юных лёгких кричал молодой офицер, размахивая белым платком, привязанным к длинной жерди, указывая в сторону Омска, чтобы потерпевшие поняли, что из города вскоре должна приспеть помощь.

Более всего пострадала ладья с пурпурным парусом, именно та, в которой сидела генеральша Шрамм с омской знатью и петербургскими гостями.

Флаг с надписью «Mon plaisir» был продырявлен.

Не двигаясь с места, ладья углублялась в реку, она всё больше тяжелела. Матросы что-то мастерили на дне. Очевидно, пытались заткнуть образовавшееся грозное отверстие.

Дамы в промокших платьях встали на скамьи, мужчины шапками выливали набравшуюся воду из лодки и переходили из одного конца в другой, чтобы удержать её в равновесии.

Один за другим с «Mon plaisir’а» выкидывали утяжелявшие лодку предметы: ковры, всякие корзинки, коробки, шали, зонтики, дамские накидки… Всё делалось для того, чтобы облегчить набиравшую воду лодку.

Но, несмотря на все усилия, она погружалась всё больше… Казалось, ещё мгновение, и она пойдёт ко дну…

А люди из Омска, позванные на помощь, не прибывали… Всё не прибывали.

Другие судёнышки, входившие в состав флотилии, несколько приближались к причалу. Только ладье с пурпурными парусами грозила неминуемая и быстрая гибель…

И тут на лодке «Mon plaisir» поднялся какой-то солдат, до тех пор занятый работой вместе со всеми.

Видимо, его подозвал генерал. Солдат приблизился и салютовал.

Генерал дал ему какой-то короткий приказ.

Солдат вновь отсалютовал.

Затем снял одежду, обнажив свою богатырскую постать, снял фуражку и бросил на дно лодки, глянул в опять распогодившееся голубое, чуть порозовевшее небо, трёхкратно перекрестился, широко расправил плечи и кинулся в реку, крикнув:

Господи, помилуй!

«Mon plaisir» сильно заколыхалась, а потом сразу же чуть приподнялась…

* * *

Вся флотилия прогулочных лодок с «Mon plaisir’ом» счастливо избежала потопления и не разбилась во время бури, а была чудодейственно спасена.

Генерал Горчаков и генеральша Шрамм затеяли ещё более захватывающую охоту, чем было запланировано ранее.

Очевидно, такой праздник должен был компенсировать прибывшим из Петербурга чиновникам неудачную прогулку по Иртышу, испуг и пережитые волнения, когда они попали в бурю, которая разбушевалась именно здесь.

Потому мы вновь отправились на следующий день в бор, прокладывать дорожки, строить из дёрна и мягкого мха скамейки, мастерить из веток шалаши, в которых охотники могли бы отдохнуть, и беседки, где будут расставлены роскошные угощения.

На третий день после бури, когда, после работы в лесу, мы по берегу Иртыша возвращались в острог, конвойные предшествующей партии каторжан подбежали с криком:

– Андроник Оноприенко!

В их голосе звучала жалость, горечь и испуг…

Они многократно клялись, повторяя беспрестанно слова какой-то молитвы, что дорогу им загородило какое-то ведьмовское видение.

Вся ватага каторжников остановилась.

– Ну-с! Чего стали? Чего подняли такой гвалт? – допытывался дозорный.

В ответ один из конвойных опустил руку, указал на землю и дрожащим голосом опять закричал:

– Андроник Оноприенко!

На влажном песке лежал труп…

Синий, распухший, с открытыми глазами лежал труп того солдата, который тремя днями ранее кинулся в Иртыш с ладьи «Mon plaisir»…

Попал в самую глубину и утонул…

Никто о нём не беспокоился.

Никто не искал его следов.

И всё же бурливая и убийственная стихия на сей раз оказалась милосердной: вода вернула земле тело, чтобы оно упокоилось в освящённом месте.

– Ну-с, и чего стоите, как болваны? Чтоб вам сгореть от водки! – злился прапорщик. – Андроник Оноприенко утопился, велика беда! Зачем из лодки выскочил, дурачище.

Скуратов выступил из ряда вперёд и, сдвинув шапку на затылок, сказал:

– Он, бедолага, Иван Матвеевич, прыгнул в реку, потому что от своего генерала получил такой приказ.

Сообщение Скуратова вызвало общее смятение. Некоторые кивали головой в недоумении, а прапорщик пнул карлика:

– Врёшь, зараза сибирская!

Хромой настаивал на своём:

– Не вру, Иван Матвеевич, честное слово, не вру. Инвалид и Гришка, и другие матросы говорили про это вчера, когда мы помогали грузить на возы попорченные лодки. Андроник Оноприенко здоровенный был, как вол, а большой и сильный, как медведь, да и тяжёлый на диво… А лодка с губернатором и генералами была дырявая… Так, чтобы облегчить лодку, генерал велел Оноприенко выпрыгнуть. Гришка и Инвалид, и все матросы слышали, как Его Превосходительство сказал: «ничего с ним не станется, выкупается, а то, наверняка, грязный весь, доплывёт до берега, глотнёт горилки и получит полрубля!». Верно, так генерал и думал… Только бедолага Андроник не доплыл и горилки так и не выпил, и полрубля не получил. Ну-с, и жизни лишился…

Во время рассказа Скуратова меня охватило состояние, будто морозный ветер повеял с севера и заледенил мне кровь.

…………………………………………

Дорога до острога, где находились казематы каторжан, проходила около летнего обоза полка, в котором состоял Андроник Оноприенко. Среди палаток ходили солдатики, а, закончив свои дневные занятия, пели хором:

Нам прикажут – мы идём,

Нам прикажут – мы стоим,

Нам прикажут – мы лежим

И, до приказа, в гробе спим!

Мы, Поляки: профессор Жоховский, Мирецкий, Юзек Богуславский и я, шли тесной группкой. Только стихла эта песня, проникнутая безграничной безнадёжностью, подбежал к нам Федор Достоевский:

– Слышали, господа!... Слышали эту песню? Молодцы! Молодцы красноярцы! Ах, с такой дисциплинированной армией, с такой армией можно совершать чудеса… Можно одерживать такие победы и… Александра Македонского превзойти… Можно завоевать Цареград… Победоносные российские знамёна будут реять над Босфором и Геллеспонтом… Можно захватить и покорить весь мир!...

Он говорил возбуждённо, с сияющим лицом и пламенным взором…

Выглядел он горделиво…

Расправил плечи, как будто тоже… тоже видел перед собой воплощение лучезарной мечты…

Тем временем мы уже подошли к частоколу, окружающему крепость.

Конвойный потянул за колокол, подвешенный у ворот.

Заскрипели двустворчатые ворота. Партия каторжников вступила на территорию острога…

Ефрейтор принялся считать вернувшихся с работы:

– Первый!... Второй!... Третий!... Четвёртый! – выкрикивал, дотрагиваясь длинной тростью до плеча каждого из нас.

Закончив, отправился в своё жилище в доме при офицерских апартаментах, а каторжники заспешили на обед на кухню.

Нам, Полякам, идущим вместе, загородил дорогу Федор Достоевский:

– А то, о чём я говорил вам давеча, господа, должно исполниться… должно, – подчёркнуто повторял с упором, – Я вам это говорю, Я.

Мы не ответили ни единым словом, и ни единым движением…

АДАМ МИЦКЕВИЧ В СЕМИПАЛАТИНСКЕ

В пути на каторгу в партию, состоящую из нескольких десятков рецидивистов, включили и трёх политических преступников Поляков[11], в сентябре 1849г. нам полагался трёхдневный отдых в Семипалатинске.

Остановили нас в крепости за полверсты от города.

Крепость и город получили название от развалин каких-то семи зданий (палат), во время моего пребывания ещё хорошо сохранившихся и свидетельствовавших о их прочности и великолепии.

В Семипалатинске в то время пребывало много Поляков, политических преступников, простых солдат, однако, с высшим образованием, и экс-каторжников, которые после принудительных работ, уже как поселенцы, получали должности в разных конторах и благодаря учтивости и образованию добивались высоких чинов в чиновничьей иерархии.

Как только по городу пошёл слух, что в этой партии тоже есть Поляки, на следующее утро после нашего прибытия, в крепости появились дорогие наши земляки с приветами и новостями.

Из земляков, Юзеф Хиршфельд, экс-солдат, уполномоченный и управляющий всеми делами богача Попова, занимал в Семипалатинске высокое, даже можно сказать, видное положение. Благодаря своему разуму и покладистому характеру, он пользовался полным доверием своего хозяина и всеобщим уважением.

Притом, ему одному известными способами, умел сообразоваться с взглядами властей, с которыми, по причине разнообразным интересов купца Попова, должен был общаться и поддерживать постоянные и тесные связи.

Поэтому, без особого труда, ему удалось получить у начальника батальона Белихова позволение, чтобы мы, профессор Жоховский, Юзик Богуславский и я, провели целый день в его доме и вместе с ним побывали в городе.

Семипалатинск над Иртышем и Семипалатинка в 1849 году выглядели как настоящий восточный город.

Восточные черты придавали ему девять мечетей, мусульманские школы, удобные караван-сараи, население преимущественно киргизско-казахское, а россияне неохотно вспоминали времена, когда в Семипалатинске обитал и правил хан. Это были не столь уж далёкие времена, а именно 28 годами ранее, в 1818, российская власть упразднила ханство, а Семипалатинскую область отдала во владение и под правление губернатора Западной Сибири.

Вернувшись после осмотра города в дом Хиршфельда, мы застали там уже ожидавших нас товарищей.

Тут оказался интендантский урядник Орлинский, каторжанин с 1825, был солдат Ян Май, мобилизованный в русскую армию из Варшавской Духовной Академии, был солдат Рокицкий и поселенец Зелинский, урядник таможенного управления.

Был также россиянин, капитан Тарасов, который свою военную карьеру начал в Королевстве Польском, о котором сохранил самые радужные воспоминания.

Было ещё несколько россиян, очень симпатизирующих Полякам, ещё много земляков-поселенцев, имена которых в течение долгих лет мы позабыли.

Вся компания была отлично подобрана.

Нам троим на каждом шагу давали почувствовать и убедиться, что мы – главные лица в этом собрании, самые дорогие гости, долгожданные товарищи.

В этой атмосфере истинно братской сердечности – в такой атмосфере, от которой мы за время этапов и в тюрьмах отвыкли, легче было вспомнить о тяжкой и неумолимой недоле, которая уже на нас обрушилась, и которая, кто бы знал?... могла стать нашим уделом на всю жизнь.

Мы собрались в большой квадратной светлой комнате с восемью окнами, выходящими на просторную площадку, буйно заросшую уже желтеющей травой.

Обстановка в комнате была небогатая.

Юзеф Хиршфельд за свою работу получал от купца Попова вознаграждение, если считать по тому времени, высокое, и распоряжался большими материальными средствами, а притом свои личные потребности свёл до минимума, считая, что изгнаннику излишества не подобают, и что они даже греховны, в такое время, когда тысячи братьев-земляков терпят тяжкую нужду в этом северном крае, столь отдалённом от их Отчизны.

Но, тем не менее, в комнате Юзефа Хиршфельда было нечто, что притягивало взоры Поляков и радовало их сердца.

Это несколько десятков старых и даже довольно потрёпанных сборников стихов.

Одетые в скромные, чёрные, будто бы траурные рамки, висели также портреты двух последних представителей рода Ягеллонов, Стефана Батория, покидающего Вену, Костюшки, Казимира Пулавского, князя Юзефа и Наполеона.

Никто не беспокоил Юзефа Хиршфельда из-за этих портретов, поскольку, кроме Наполеона, это были лица неизвестные в этом уголке мира, и только для Польских изгнанников неописуемым счастьем было видеть эти обожаемые лики!...

Беседа в этом избранном кружке текла живо и свободно.

Её стержнем и непрерывным сюжетом оказались рассказы об ураганах, которые нас вырвали из Отчизны и пригнали аж в эту страну изгнания, рассказы о наших личных невзгодах, о судьбах других братьев, с которыми некогда связывали нас узелки общих целей и совместной деятельности: о судьбах тех, с кем мы встречались в тюрьмах, на этапах, в походах.

Поистине, – тема, богатая событиями и неисчерпаема!...

Во время наших разговоров в избе появился какой-то юнец.

Он быстро осмотрелся, нашёл взглядом хозяина, и отозвал его на минуту.

Оба вышли. Вскоре Хиршфельд вернулся смущённый.

– Что за несчастливый случай! – обратился он к профессору Жоховскому. – Как раз, когда у меня такие дорогие сердцу гости, как вы, съезжаются отовсюду купцы, с которыми ведёт торговлю мой хозяин. Вам, дорогие мои, могу сказать, что наши торговые связи простираются в далёкие края, в Бухару, на Кавказ, в Китай. И представьте – не раньше – не позже – из разных стран прибыли сегодня грузы! Ковры, шелка, табак, кони. Будто, как назло, все эти купцы назначили себе сегодня рандеву в Семипалатинске! Так что я должен идти в контору, чтобы самые важные и ответственные дела снять с плеч, остальные отложу до утра. Постараюсь вернуться к вам возможно скорее.

– Иди, брат, одно слово, служба не дружба, – ответил профессор Жоховский.

Подошёл к нам капитан Тарасов.

– Похоже, подвезли коней, заказанных губернатором, князем Горчаковым. Значит, их надо будет отвести в конюшню. Может быть, господа хотели бы на них посмотреть? Тогда станьте к окну. Уверен, что их стоит внимательно оглядеть.

– Конечно же, охотно полюбуемся. Каждый польский шляхтич – прирождённый любитель лошадей.

– Ну, вы только посмотрите, господа! – воскликнул Тарасов, когда мы встали рядом с ним около открытого окна. – Правда же, великолепные аргамаки?

– Аргамаки? А что это за порода?

– Туркестанская. Аргамак наилучшая скаковая лошадь в мире! Удивительно послушный, выдержанный, выносливее в деле, чем арабский конь – без шуток – может сотни вёрст проскакать без остановки, будто его изящные сухощавые ножки наделены крыльями, их и подковывают очень редко.

– Прекрасные животные! – восхищался капитан Тарасов, когда перед окнами прошли шесть искусно подобранных коней, златогнедых, с мягкой лоснящейся шерстью, шелковистыми гривами, небольшой головой, маленькими ушками и большими, огневыми глазами.

Видно, и темперамент у коней был огневой, несмотря на усталость после долгого похода.

– В Туркестане, – рассказывал Тарасов, – аргамакам к обычному корму подмешивают бараний жир. Который кони едят охотно. Единственный недостаток чудесных скакунов – их высокая цена. Ах, если бы человеку было дано перед смертью хотя бы на один только год обладать таким конём… Какое это было бы счастье!

Во время нашей беседы вернулся Юзеф Хиршфельд с ещё несколькими мужчинами, которые окружающих приветствовали весьма сердечно, как давних добрых и привычных знакомых.

Хиршфельд позвал их к нам и представил по-русски:

– Мои приятели, грузины.

И указал на нас.

– Мои братья, поляки.

Затем назвал имена грузинов и наши.

Молодые люди, с которыми нас познакомил хозяин, были одеты в чёрные суконные кафтаны, присборенные у пояса, опоясанные широкими наборными злато-серебряными ремнями, с которых свисали длинные кривые сабли.

На груди – богатые газыри, за поясом пистолеты и кинжалы с великолепной серебряной инкрустацией на рукоятках.

Большие бирюзовые, оправленные в золото, заколки скрепляли воротники их белых сорочек. Чёрные башлыки из мягкой шерстяной ткани, слегка подвязанные под шеей, спадали им на плечи и на спину, нисколько не портя совершенного облика этих высоких, худощавых юношей, от которых веяло энергией, благородной сдержанностью и, вместе с тем, уверенностью в собственной силе и неустрашимой отваге.

Все они принадлежали к знатным грузинским фамилиям, подавленным и обедневшим после утраты Грузией независимости. Они получили высшее образование в лицее Ришелье в Одессе. И, хорошо зная французский, немецкий и русский языки, выбрали себе торговую карьеру, которая обеспечивала им личную свободу и, что ещё важнее, независимость политических убеждений.

<<Назад  Далее>>

 Главная  

  Словарь Яндекс.Лингво

 

 

Rambler's Top100

© М. Кушникова, перевод, 2007.

© М. Кушникова, В. Тогулев, предисловие, составление, 2007.

© А. Брагин, оформление интернет-сайта, 2007.

Хостинг от uCoz