Найти: на

 Главная  

Источник:

 Tokarzewsky Szymon. Posrod cywylnie umarlych. Obrazki z zycia Polakow na Syberyi. – Warszawa, {1911}. [Токаржевский Ш. Среди умерших для общества: зарисовки из жизни поляков в Сибири. – Варшава, {1911}. – На польском языке].

Шимон Токаржевский

СРЕДИ УМЕРШИХ ДЛЯ ОБЩЕСТВА

Зарисовки из жизни поляков в Сибири

Варшава, 1911

 Страница 4 из 4

[ 1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ]

На этот раз, выслушав толмача, китайский лекарь улыбнулся мне и склонил голову, подтверждая, что якобы может исполнить то, о чём его просят.

Тогда я вложил уплату в кожаный кошель толмача, который пригласил нас вглубь дома, явно торопясь, потому что китайцы свой рабочий день ориентируют по солнцу. Сразу же после закатной зари все дела заканчиваются.

Только в курильнях опиума в это время наступает оживление.

Через помещение, где Кванг-си-тун весь день пользовал пациентов и наделял их лекарствами, толмач провёл нас в комнату, значительно меньшую и совершенно иной обстановки.

Стены здесь были покрыты тёмными лаковыми таблицами цвета палисандра, с позолоченными выпуклыми иероглифами.

На низеньких столиках стояли великолепные фарфоровые вазы, в которых красовались пучки зелёных растений, а также букеты цветов необычного вида, так что возникала мысль, будто к свежим цветам добавлены искусственные из тончайшей прозрачной ткани.

Свисающие с потолка бумажные китайские фонари легко колыхались, так что по комнате мелькали разноцветные блики света, перемежаясь с глубокой тенью…

Сразу же, когда мы сюда вошли, нас охватило необычное, особое ощущение…

Оба мы молчали…

Вдруг откуда-то из-за какой-то ширмочки появилась некая фигура. Это был Кванг-си-тун, одетый в сапфировый халат, вышитый выпуклыми грифами и драконами. На голове – золотистая тюбетейка.

Теперь он казался ещё выше, ещё худее, ещё внушительнее, чем днём.

А в этих золотистых отблесках выглядел как маг, или властелин какой-нибудь сказочной Колхиды…

Он встал напротив меня и заговорил голосом, вибрирующим низкими тонами, медленно и настойчиво.

Толмач тоже убедительно и, свободно владея российским, повторял за ним, обращаясь ко мне:

– Думайте о той далёкой и красивой стране, о стране, по которой тоскуете… Думайте о ней… Желайте её увидеть… И вскоре увидите её… И вскоре окажетесь там…

Во время этого разговора Кванг-си-тун пристально устремил свой взор в мои глаза…

Что-то необычайное, неподдающееся описанию, происходило, какая-то неестественная сила струилась из глаз и от всего тела этого Азиата, непреодолимо приковывала к нему.

Я хотел отвернуться – не мог… Пытался опустить веки – не мог… Я чувствовал, что какой-то горячий поток струится из его глаз и проникает в меня…

Я чувствовал, что его воля подавляет мою… Что вся моя духовная сущность покорена, попала в полное, абсолютное подчинение, так же, как обессилела моя физическая оболочка…

Коридор, таблицы с иероглифами, вазы, букеты…

Томаш Корсак… Толмач… Сам Кванг-си-тун – отступали от меня всё дальше и дальше… Пока совсем не исчезли из глаз.

А вместо – я увидел:

Цветущие, душистые луга…

Вспаханные нивы…

На ветках грушевого дерева – белое, весеннее цветение…

Вишнёвые сады, полные деревьев, покрытых пурпурными ягодами…

Сады, полные золотистых, красных яблок и тёмно-фиолетовых слив…

Узрел мою родную сторонку…

Увидел знакомые мне околицы, по которым бродил, как посланник Пробста из Ходла…

Узнавал знакомые дворы…

Соломой покрытые хаты, где меня всегда так радостно и гостеприимно встречали…

Я слышал, как шелестят тёмные, древние леса, я слышал весёлый шум лиственных рощ…

Я слышал, как поёт жаворонок и клекочет бочек на душистой цветущей липе…

Я слышал, как в костёле из груди верующего люда рвался протяжный хорал:

Боже Святый!

Святый Всесильный, Святый и Бессмертный,

     Смилуйся над нами!...

Как картинки в волшебном фонаре, передо мной, выросшим и любимым в этом краю, мелькали все облики его красы, в разные времена года, в разное время дня…

И всё так правдиво, так точно в главных контурах и в наимельчайших подробностях предметов, освещения, колорита…

Потом эти живописные пейзажи покрыли тени… Тени сгущались… Всё более чернели, будто над этой моей землёй исчез ясный свет…

И, наконец, всё, и меня со всем, что я только что видел, объяла тёмная, непреодолимая ночь…

…………………………………………

…………………………………………

Вдруг я почувствовал, будто кто-то сильно встряхнул меня… будто какая-то тяжесть свалилась с моей головы и груди… как будто сняты с меня оковы, мешавшие свободно двигаться…

Я глубоко вздохнул…

Окружающая меня темнота поредела… расплылась, как рассеиваются перед солнцем тучи.

Обретаю полное сознание… полное ощущение действительности…

Я уже знаю, что нахожусь в комнате китайского лекаря…

Вижу, что в стороне, недалеко от меня стоит Томаш Корсак…

Кванг-си-тун тоже стоит напротив меня…

Он опирается рукой о какую-то бамбуковую перегородку с высоким гребнем… Из его приоткрытого халата видна сухая, смуглая грудь, которая будто колышется волнами, так быстро он дышит.

Он выглядит ещё более усталым, изнурённым, сгорбленным, физически обессиленным. Лицо его как бы присыпано пеплом, глаза глубоко запали в орбиты и глядят матово, без блеска, будто утратили свою силу.

– Ну что? Ну что? – спрашивает Томаш Корсак… – Ты стоял, как каменный столб, совершенно недвижимый…

– Как долго? – спросил я.

– Четыре минуты.

– Ты шутишь, наверное, дорогой брат.

– Вовсе не шучу. Я посмотрел на часы. Твоя неподвижность во время этого эксперимента уже начала меня волновать.

– Что? Четыре минуты? Всего четыре минуты длилось это моё необыкновенное видение?

– А что это было за видение?

– Я думаю, что душа моя пребывала там, где хотел бы находиться я сам. Я видел то, что хотел видеть… Всё получилось, как я надеялся, и как обещал Кванг-си-тун.

– То есть…

– То есть мой дух в течение четырёх минут очутился в другой части света и гостил в моей Отчизне.

Я очень низко склонился перед Кванг-си-туном. Его ладонь я пожал так сильно, что даже почувствовал сердцебиение, и с глубокой, горячей благодарностью сказал:

– Taosje![31]

Добродушная усмешка озарила мрачный облик китайского лекаря, то ли лекаря, то ли чародея, – я не знаю, каким титулом величать Кванг-си-туна.

Его рука ответила мне долгим, долгим рукопожатием.

……………………………………

……………………………………

Неужели, волею какой-то ещё неизученной силы, которой Кванг-си-тун обладал и вдохнул в меня, мой дух взвился ad astra[32] и в непостижимых для людского ока видениях, – в обычном состоянии, – в течение этих четырёх минут я побывал на любимой Земле? Или только необычная обстановка, при моём столь жгучем желании вызвала такую галлюцинацию? Сам не знаю…

И, конечно, никто мне этого ни объяснить, ни растолковать не смог…

Одно – непреложно: это моё четырёхминутное ощущение, будто я побывал в королевстве Спящей Красавицы, я причислил к самым дорогим мгновениям моего первого изгнания в Сибирь…

«СКАЖИТЕ ЕМУ, ЧТО…»

– ...есть такие… Я вам говорю, господа, их много, целая толпа!...

Так закончил свой рассказ Максименко. После отбытия из Тобольска, партия, в которую нас включили, пройдя месячный поход, задержалась для длительного отдыха в уездном городе Тобольской губернии под названием Тара.

Братья поляки, поселенцы Тары: Кароль Богдашевский, Адам Клосовский, Констанций Дороткевич, Скивский, Хомницкий проведывали нас ежедневно, а то и по два раза в день, тем самым облегчая пребывание в арестантском дворе.

Лишь после того, как закрывались ворота тюрьмы, вечерами мы очень скучали, поскольку в карты не играли и не напивались, как обычно коротают время наши сотоварищи, «бандиты».

Обычно, вечерами, в избе, куда нас, Поляков, помещали, появлялся некий Максименко.

Кем был на самом деле этот дедок?...

Мы не спрашивали и, конечно, правды не узнали бы, да и никто не мог бы нам рассказать о нём, потому что даже старожилы Тары помнили Максименко как поселенца. Он нигде не работал, не имел никаких средств, но держался весьма достойно, всякий раз рассказывая, что принадлежит к партии, которая задерживается в Таре на некоторое время с этапом.

Смутные слухи доносили, что услуги, которые Максименко иногда оказывал, не всегда соответствовали законам, например: он пускал в оборот фальшивые мелкие деньги, которые во множестве фабриковали рецидивисты в сибирских тюрьмах.

Однако Максименко всегда удавалось «отлизаться»[33] из всяких ситуаций и заковырок, притом даже фискальные фигуры не раз пользовались посредничеством этого деда в разных делах «деликатного свойства».

Максименко шатался по всему зданию тюрьмы, имел доступ повсюду, часто в тюрьме и ночевал, а в нашу избу назойливо пытался втереться, уже зная, что у политиков можно легче всего заработать, притом ничем не рискуя, и не попадая в неприятности с властями. Мы же сразу приняли его неохотно и резко…

Не обидевшись, он постоянно приставал к нам столько раз, что напролом всё же добился доступа в нашу избу и закрепился на занятой позиции.

Западную Сибирь и большую часть Забайкальского края он знал наизусть, и об уже известных нам местах, а также о якутах, тунгусах и других кочевниках, об их обычаях и верованиях рассказывал очень интересные подробности, очень красочным и своеобразным языком описывал таинственную тайгу и необозримые степи.

И образы эти оживлял, вплетая в них свои личные, часто архизабавные и необычные похождения.

Заметив, что ему удалось нас заинтересовать своими рассказами, смеялся, обнажая пеньки испорченных зубов, и, протягивая нам свою меховую сибирскую ушанку, хохотал:

– Ну-с, господа, киньте сюда горсть николашек[34], и скажите: «вот тебе на горилку и хлеб-соль, и на постолы, старый гриб».

Разумеется, такое обращение к нашему великодушию никогда не оставалось безответным.

Максименко с хитроватой, слегка ироничной усмешкой прятал в заначку копейки и, если пора была ещё не поздняя, а нам хотелось ещё слушать, опять принимался рассказывать.

* * *

– «Есть такие», говоришь, дед, тогда я спрашиваю: какие они «такие»? – спросил Александр Гжегожевский, который вернулся из тюремной канцелярии, куда ходил за какой-то нужной нам информацией.

Максименко рад вопросу и не медлит с ответом.

– Я слышал, что есть такие «бродячие» люди, которые в мешках прячут всякие ветры. Такие ветры, которые землю осушают и вызывают солнечные пожары, а в жару вдруг приносят холод…

И ещё – такие бури, что строения сдувает с земли, как пёрышки, а народ и всяких зверей убивают, на озёрах и реках лодки и даже корабли на морях топят. Слышал я, что есть такие люди, что разносят по свету мор и разные болезни в своих больших кожаных мешках… Где захотят, развяжут и выпустят заразы и болезни… И тогда люди целыми табунами падают замертво…

– А ты сам веришь в это, дед? – прервал Александр Гжегожевский.

– Откуда мне знать?... Верю или не верю… Мои старые выцветшие зенки много чего в этом мире повидали… Много чего… Наверное, верю! – воскликнул он после долгого раздумья.

Когда мы прибыли в Тобольск, в городе как раз вспыхнула холера, городские жители обвиняли нас, Поляков, что это мы из ненависти к россиянам, умышленно привезли холеру в своём багаже.

Если бы нас не заперли в тюрьме, куда имели доступ урядник и стража, и никто с нами больше не общался, мы вполне могли заплатить жизнью за невежество тёмного люда.

Рассказ Максименко напомнил Гжегожевскому эти недавние наши невзгоды и беды, и он не на шутку рассердился.

– И как вы, дорогие мои, можете слушать байки, которые нам плетёт этот пьяница и попрошайка! Это просто стыд для интеллигентных людей! – кричал он, бегая по избе.

– Поскольку ты сам его спросил, Олесь, стыдись ты, знаешь ли, мы тут не при чём. Мы только слушаем байки деда, а ты сам натолкнул его на такие разговоры, – смеялись мы, что приводило Гжегожевского в ещё больший гнев.

Хотя мы говорили по-польски, шустрый Максименко догадался, что речь идёт о нём. Потому, опасаясь потерять источник николашек, повёл разговор о другом.

– Забыл вам сказать, господа, что сегодня я был в петербургской гостинице… Приехала и остановилась там…

Медленно цедил он слово за словом. И замолк. Смотрел на нас исподлобья, пытаясь определить, достаточно ли разжёг наше любопытство. И ждал.

А не дождавшись от нас вопроса, кто приехал в петербургскую гостиницу, и кто там пребывает, выпалил одним духом:

– Приехала какая-то барышня, по-российски плохо понимает, видно, из ваших, потому что очень на вас похожа.

Поистине, дед Максименко был мудрым и бывалым человеком, к тому же хорошим психологом.

И ему удалось-таки нас заинтересовать и разжечь наше любопытство.

Все впились в него глазами и кто-то из нас спросил:

– А Максименко не знает, как зовут эту приезжую госпожу?

Дед покачал головой.

– Не знаю. Но могу узнать, если угодно господам «шляхте».

– Так пусть же Максименко узнает, просим, и соответственно вознаградим.

– Бегите, дед, в эту петербургскую гостиницу, и узнайте об этой госпоже точные и вразумительные сведения.

Дед хитро усмехнулся.

– Сейчас я в петербургскую гостиницу идти не могу, я же не летяга[35], чтобы мне по ночам летать. Если я отсюда сейчас выйду, так они, мать их, сука шелудивая, не впустят меня обратно в тюрьму. Но утром, как только отопрут ворота, выскочу в город, всё узнаю, вернусь в вашу спальню и подробно вам отрапортую, что и как было и есть, – и, отсалютовав по-военному, вышел, не скрывая радости, что весть, которую нам сообщил, так быстро нас заинтриговала.

Максименко слово сдержал.

Утром, чуть не на рассвете, появился в нашей избе.

Сперва набожно перекрестился и пожелал нам счастливого доброго дня. Потом встал посреди избы, держа шапку под мышкой, одной рукой опираясь о косяк, другой расчёсывал свою длинную, спутанную белую бороду, закрывающую почти всё его лицо.

То моргал, то обтирал красные, набрякшие веки… Харкал… Громко кашлял и, наконец, крикнул:

– Всё в полном порядке!

Олесь Гжегожевский нетерпеливо его прервал:

– Максименко был в этом петербургском отеле? Максименко видал эту госпожу?

Дед обхватил большущей лапой свою бороду, стиснул в горсти, потом самый кончик всунул в беззубый рот, покивал головой и ответил:

– Видел – почему нет? – видел эту барышню Бледная, как мамонтова кость, щёчки гладенькие, как зеркальца, а на личике румянец просто как красное винцо. А бродни[36] такие малюсенькие, как мои два пальца… не, вру! Такие малюсенькие, как мой один палец.

– Хватит об этом, – раздражённо прервал кто-то из нас этот бесполезный разговор, – ты узнал, дед, как зовут эту госпожу?

– Этого не узнал, – ответил Максименко, и после долгих колебаний и увёрток должен был всё-таки сознаться, что не смог добыть других сведений о приезжей, которую только мимолётно увидел, когда она остановилась около «петербургского отеля».

Хозяин отеля, татарин Ахметка, который, по заверениям деда, очень с ним дружен и ничего от него не скрывает, тем не менее, отказался от всяких объяснений и ответов, касательно незнакомой приезжей.

Слуги в гостинице тоже ничего не хотели о ней говорить.

– Я предлагал этим лизолапам полсеребренника, так не хотели даже морды повернуть, – сердился Максименко, очень сконфуженный и униженный неполнотой добытых сведений.

– Это, наверное, какая-нибудь княжна или купчиха с тысячным состоянием из дому от родителей сбежала искать свою судьбу в широком и большом мире, или своего милого любовничка догоняет. И прячется от людей, чтобы родители не напали на её след.

Так считал Максименко.

У нас же были другие предположения.

В ту пору уже не одна Полька и не одна Россиянка последовали тернистым путём за каторжником-мужем в Сибирь.

Мы предполагали, что таинственная приезжая – именно такая восторженная женщина, такая благородная добровольная изгнанница, которая ожидает в Таре прибытия своего мужа, чтобы дальше проделать поход до места казни вместе с партией, в которую попал арестованный.

– Наверное, – думали мы, – это дама из высшего общества и потому избегает любопытствующих, их разговоров, и скрывается от слуг.

Это очень разумно и правильно.

Как бы там ни было, а мы решили с этой дамой обязательно познакомиться.

И тогда, вчетвером, взяв с собой Кароля Богдашевского в качестве переговорщика, отправились в «петербургский отель». Это был большой грязный дом с обязательным кабаком, с лавкой разных разностей и несколькими хозяйственными постройками, стоящими в каре, около главного здания, где размещались комнаты для гостей – приезжих или местных – что приходили сюда искать утех или сгубить кусочек повседневной жизни в кабаке.

Таковых, очевидно, собралась немалая компания, причём в отменном настроении, поскольку издалека слышны была балалайка, песни, танцы и громкий говор.

В конюшне было полно тарантасов, коней, возов, кибиток, а перед настежь распахнутыми воротами дома мы увидели особых посетителей: медведя и волка.

То ли двое четвероногих сторожей каждого впускали в отель, но никого не выпускали, а лишь тех, кого провожал кто-нибудь из слуг, либо сам хозяин.

С теми, кого они знали, с постоянными посетителями кабака и постоянными гостями отеля, Миша-медведь и Саша-волк, они «здоровались», приветствовали, ощерив клыки, что должно было служить знаком большого расположения.

Миша быстро карабкался на высокий столб, с которого сползал с ловкостью истового гимнаста, а Саша в это время грыз кости, целая груда которых лежала под стенами и воротами отеля.

Кароль Богдашевский велел позвать хозяина.

На вопросы о той даме, что пару дней приехала издалека и здесь остановилась, татарин Ахметка отвечал путано, двусмысленно и увиливая.

Причём на его плоском тёмном лице читалось беспокойство, а в маленьких скошенных глазах загорались настороженные огоньки, как в зрачках дикого зверя.

Всё это было очень подозрительно.

Кароль Богдашевский сказал, что эта постоялица его кровная родня, приезд которой он давно ожидает, что он хочет и должен увидеться с ней, что если Ахметка тут же не проводит нас к этой госпоже, – мы пойдём в полицию.

Загнанный в угол, Ахметка, наконец, решился проводить нас вглубь дома, причём рассказывал, что дама приехала уже нездоровой, что её состояние всё ухудшалось и сейчас она очень больна.

– Почему не вызвали врача? – спросил Кароль.

– Сама барышня не хотела, не приказывала, а почему? Не могу знать, – ответил Ахметка.

Всё ещё медля, жалуясь и сетуя на хлопоты и неприятности, с которыми ему, как хозяину отеля, приходится слишком часто сталкиваться, татарин проводил нас через целый лабиринт коридорчиков, каморок, потайных лестниц, высоких порогов, до боковой пристройки.

Тут, опередивши нас перед дверьми в деревянной стене и указав на дверь, сказал:

– Здесь!

Богдашевский легонько постучал.

Постучал чуть громче второй раз. И, наконец, в третий…

Но из-за закрытых дверей не слышно было ни голоса, ни движения, ни наилегчайшего шелеста.

– Может, она вышла? – спросил он у Ахмета.

Тот отрицательно покачал головой.

– Нет! Я вам точно говорю, что она больна, что вообще не выходит и даже не поднимается с постели.

– Тем более нам нужно её повидать. Нечего раздумывать, нечего колебаться.

– Конечно! Иди ты, Кароль, на первый залп, – сказали мы, – ты одет как цивилизованный европеец, мы же в наших каторжных одёжках выглядим как бандиты, мы только испугаем больную.

– Правда! – поддакнули друзья.

Богдашевский осторожно приоткрыл дверь. Вошёл… Осторожно закрыл дверь за собой.

Нас удивило, что за этими дверьми мы не услышали никакого голоса…

Вдруг Кароль быстро вышел в коридорчик…

– Входите! Входите! Бога ради, – звал он нас шёпотом, голос его сильно изменился.

В комнатке, вернее, в низкой мансарде, слабо освещённой круглым окном под самой крышей, на кровати, накрытой несвежей постелью, лежала женщина. Она была молода.

Её длинные светлые косы свисали, расплетёнными и растрёпанными концами касаясь пола. Под шёлковым лёгким одеялом угадывались контуры высокой, худощавой фигуры.

Молодая женщина явно была очень тяжело больна.

О сильной горячке свидетельствовала её пылающая голова, неподвижно лежащая на подушках; её воспалённые глаза, горевшее от жара, нежное, прекрасное лицо, её горячие руки, которые на пурпуровом атласе одеяла казались выточенными из алебастра.

Она была совершенно без сознания.

Мы обратились к ней по-польски, по-французски, наконец, по-российски.

Она не ответила нам, очевидно, не понимая ничего и не отдавая себя отчёт, что около неё происходит.

– Но тут нужна немедленная медицинская помощь, – вскричал Богдашевский.

– Адам, – обратился он к Клосовскому, – беги к доктору Муразову. Если дома не застанешь, то в офицерском клубе точно его найдёшь. Хватай деда, сажай в тарантас, и доставь возможно скорее.

Клосовский выбежал, а мы тем временем осмотрели мансарду, пытаясь отгадать, кто это чудесное создание, молоденькая девушка, которую трагическая судьба пригнала сюда северной зимой, – а случай отдал больную, безродную неприкаянную под опёку изгнанников, под нашу опёку. Что она принадлежала к высшему обществу, свидетельствовало всё её обличье, благородство её поистине изумительной красоты.

Женщина бедная не могла быть одета в такое изящное бельё, лежать на дорогой постели, как эта больная.

Пока мы бились над этой живой загадкой, Олесь Гжегожевский, который в это время шнырял по мансарде, изучая все её углы, вдруг поднял с пола какой-то маленький предмет…

Это была суконная ладанка.

На одной стороне ладанки голубым шёлком вышиты слова:

«Наисвятейшая Богоматерь Ченстоховская, проводи мою Маришеньку по тернистому пути, который она для себя избрала».

Таинственность, окружавшая больную женщину, понемногу начала разъясняться в самой для нас интересной ипостаси: эта прекрасная особа была Полька и эта ладанка, несомненно, принадлежала ей.

Никто из местных не чтил и не носил таких святынь.

Ни один наш земляк в эту пору через Тару не проезжал, в этом отеле не останавливался, жившие здесь Поляки об этом бы узнали.

Наше сочувствие к больной ещё усилилось от того, что эта несчастная оказалась нашей землячкой.

Богдашевский решил, что сразу же после посещения врача он перевезёт её в другое жилище, более достойное, чем эта мансарда в грязном сибирском заезжем дворе, где днём и ночью раздавались крики и пьяная брань, и царило беспредельное хамство, где из каждой комнаты и каждого уголка исходило несносное зловоние, просто убийственные для изнурённой женщины, притом непривычной к подобной обстановке.

Вскоре Адам Клосовский привёл доктора Муразова.

Эскулап явился хмурый, в кислом, как уксус, настроении, сердитый, оттого, что его оторвали от забав офицерского клуба. Именно в этот день ему везло в игре, и тут чёрт принёс этого Поляка с вызовом к больной родственнице. Наверняка это жена какого-нибудь «мятежника», а, может, она сама – «мятежница», которая могла бы себе спокойно помереть в любое время, никого не утруждая: смерть каждого «мятежника» или «мятежницы» – очевидная польза для «матушки России».

Примерно так должен был рассуждать доктор Муразов, что мы поняли из его поведения и чёрного юмора.

Тем не менее, он стал вежливым, любезным и приятным в обращении, как только после взаимных приветствий Кароль Богдашевский прямо у входа вручил ему свиток банкнот.

Он принял деньги без церемоний и, удостоверившись, что предложенная сумма намного превышает обычный докторский гонорар в Таре, сразу же из грубияна превратился в человека обходительного и внимательного, как и положено врачу, лечащего охотно, и принялся выслушивать больную. Осмотр получился печальный. Муразов признал состояние пациентки, как весьма опасное.

Поставил диагноз: воспаление лёгких, осложнённое воспаление мозга. А эти две болезни, при слабом организме, не сулят быстрого выздоровления, более того: следовало готовиться к катастрофе.

* * *

Партия, в которую мы входили, выбывала из Тары быстрее, чем было намечено. Разные прогнозы, а, главное, ранние холода предвещали быструю и тяжкую зиму. Потому партия должна была поспешить, чтобы возможно скорее добраться до Томска.

Покидая Тару, мы оставили «нашу Маришеньку» (теперь мы так называли больную девушку) в том же состоянии, в каком увидели её впервые.

Её польское происхождение не вызывало никаких сомнений.

Ни на минуту не приходила она в сознание, лишь при каких-то горячечных видениях с её прекрасных уст срывались имена, или выражения, бессвязные слова – имена, обычные в Польше, и выражения были часто чисто польские.

Что последовала она в Сибирь за мужем или возлюбленным, тоже можно было сказать наверняка, ибо какой другой повод кроме жертвенной любви мог бы погнать красавицу, молоденькую Полячку, по этому тернистому пути, вытоптанному стопами политических преступников?…

Тем не менее, фамилия нашей Маришеньки так и оставалась для нас тайной.

В течение многих лет нас переводили из тюрьмы в тюрьму, перемещали из крепости в крепость, мы знали целую армию осуждённых, если не лично, то понаслышке из рассказов сотоварищей.

Не чужды были мне имена разных заговорщиков, известен их удел в разных обстоятельствах и в разных происшествиях. Всё это засело у меня в памяти, также, как Катехизис и Отче Наш.

Не раз я пытался звать: «Сестрица», и называл то или иное имя, возможно, счастливчика, которого удостоила любви «наша Маришенька».

В конце концов, при различных раскладах и комбинациях, сопоставлениях времени, мест, личностей, вырастало целое сооружение правдоподобности и домыслов, и всё это привычно рушилось, как здание на хрупком фундаменте.

Но, конечно, у «нашей Маришеньки» должен был быть паспорт и прочие подорожные документы, подтверждающие её личность, место рождения, место, куда она отправлялась в свою вынужденную дорогу.

А эти документы исчезли, пропали без следа.

Некоторые из посетителей «кабака» и «петербургского» заезжего двора вспоминали, что эта красивая больная девица, которую взяли под опёку Поляки, прибыла несколько дней назад в Тару на тарантасе, гружённом чемоданами и множеством тюков.

Они помнили, что эти чемоданы и тюки отнесены были в переднюю комнату отеля.

По наблюдениям таких свидетелей, эта барышня была очень богата, ямщик, который её привёз, долго и подробно рассказывал о её доброте и щедрости, о том, что она ни с кем не торговалась, платила за всё, сколько просили, хотя ей называли цены, намного выше, чем обычные.

Отсюда следовал вывод, что «наша Маришенька» заболела сразу по приезде в Тару, что Ахметка перевёл неприкаянную несчастную из её парадной комнаты в мансарду, чтоб её там спрятать и скрыть от любопытных глаз, что он присвоил весь её багаж, а паспорт и подорожные документы уничтожил, сразу же уложив больную девушку в постель, в доказательство её болезни.

Всё это было ясно.

Тем не менее, Ахметка всё отрицал.

Досмотр в петербургском отеле не выявил ничего подозрительного, равно полиция отрицала наличие подорожных бумаг.

Накануне отбытия партии в поход мы пошли проведать больную.

Наши братья, живущие в Таре, перенесли «нашу Маришеньку» из мансарды заезжего двора в другое жилище.

Теперь она занимала большую комнату, чистую и светлую, с видом на реку Архарку и древние вечнозелёные леса.

Она располагала удобствами, её лечил лекарь, её неустанно опекали приязненные горячие сердца, готовые ради неё на любые жертвы…

С уважением пожимали мы исхудалые и горячие ручки больной, прикасались к ней лёгкими поцелуями и шептали пожелания здоровья.

– Встретимся ли мы с ней ещё когда-нибудь?... – спрашивал я растроганно и печально.

– Ты спрашиваешь, встретимся ли мы ещё с ней? Но, дорогой мой, конечно же, встретимся… если не на этой земле, то по ту сторону гроба… Ведь мы шли по жизни общим путём, – ответил профессор Жоховский.

* * *

– Фактически наша работа – это работа Данаид! Несколько дней дождя напрочь смывали вал, построенный нашими руками. Первый же разлив снесёт его вообще. И снова придётся тачками подвозить навоз, смешивать с гравием, песком, тростником, придётся всё это укладывать, трамбовать, чтобы, закончив, вскоре проделать то же самое… Право, трудно придумать другую, столь же оглупляющую работу!

Так вещал Юзеф Богуславский, тыкая в землю лопатой, которую держал в руке, а я отвечал ему со смехом:

– А ты что думал, Юзик? Что нас послали на каторгу с целью развития умственных способностей и для использования на полезной и продуктивной работе?... Мы должны приучать себя к «оглупляющим» работам, потому что других на каторге не будет…

Юзеф Богуславский и я беседовали так в Усть-Каменогорске[37].

Поскольку мы закончили назначенную нам порцию работы раньше других и ожидали, пока сотоварищи закончат свою, мы отдыхали, глядя то на погожее небо, то на Иртыш, в то время спокойный, гладкий, как отполированный лист стекла, в котором отражался то сапфир небес, то белые перелётные облака.

Подошёл офицер в звании инженера, обозрел вал, который каторжники насыпали над Иртышем. Местами замечал небрежную работу и, наверное, чтобы придать себе больше веса, ругал каторжников, ругал конвойных дозорных, а потом приказал вернуться в каземат.

В дороге встретили ефрейтора, который сказал, чтобы я явился в канцелярию коменданта крепости.

Комендант, майор Маценко, был неплохим человеком, особенно для нас, поляков. Держал себя пристойно, вежливо, и не скрывал симпатии, что таилась в его душе по отношению к Польше.

– Рад, что могу вам доставить удовольствие, Шимон Себастьянович, – сказал он, когда меня привели в канцелярию и вручили мне письмо, которое почта только что привезла.

Я взглянул на почтовый штемпель…

Письмо пришло из Тары.

Пропутешествовало оно всего пару месяцев…

В сороковых годах, нас, каторжников, редко когда привозили сразу к месту казни.

Включали нас то в одну, то в другую партию преступников. Мы отбывали долгие походы вглубь Сибири, чтобы потом, той же дорогой, поворачивать к Уралу и России.

Это были поспешные марши и поспешные рокировки.

Были то долгие и короткие этапы, в зависимости, конечно, от соображений начальников в главных сибирских городах.

Так что письма тоже проделывали долгие путешествия, пока попадали к адресату.

Получив письмо из рук майора Маценко, распечатал его поспешно.

Я был уверен, что это, несколько месяцев ожидаемое мною послание, содержит вести о «нашей Маришеньке».

И предчувствие меня не обмануло…

Кароль Богдашевский, не скупясь на подробности, рассказал нам о той женщине, которую мы узнали в Таре и к которой испытывали такую сердечную привязанность и сочувствие.

Лекарь Муразов правильно поставил диагноз.

«Наша Маришенька» потихоньку… потихоньку… увядала, как цветок, схваченный морозом…

Угасла, как звезда, которую громовые тучи укрыли так, что она совсем исчезает и навсегда прячется от устремлённых к ней людских глаз…

«Наша Маришенька» оставалась без сознания. За минуту до гибели у бедняжки появился лёгкий проблеск сознания…

Просящим жестом протянула она ручонки к братьям-изгнанникам, которые в последние дни её жизни находились около неё непрестанно, с большим усилием прошептала:

– Передайте ему, что…

И – всё.

Более не последовало ни одного слова… ни одного слога…

* * *

Никто из нас не смог выполнить предсмертной воли «нашей Маришеньки». Никому из нас не удалось узнать, что и кому хотела она передать.

<<Назад  Далее>>

 Главная  

  Словарь Яндекс.Лингво

 

 

Rambler's Top100

© М. Кушникова, перевод, 2007.

© М. Кушникова, В. Тогулев, предисловие, составление, 2007.

© А. Брагин, оформление интернет-сайта, 2007.

Хостинг от uCoz