Найти: на

 Главная  

Источники текста:

Tokarzewsky Szymon. Siedem lat katorgi. – Warszawa, 1907. [Токаржевский Ш. Семь лет каторги. – Варшава, 1907. – На польском языке].

Tokarzewsky Szymon. Siedem lat katorgi. – Warszawa 1918. [Токаржевский Ш. Семь лет каторги. – Варшава, 1918. – На польском языке].

Печатается с исправлениями и добавлениями по:

Токаржевский Ш. Семь лет каторги // Кушникова М.М., Тогулев В.В. «Кузнецкий венец» Фёдора Достоевского в его романах, письмах и библиографических источниках минувшего века. – Кемерово: Кузбассвузиздат, 2007. – С.461-626. [Приложения].

Шимон Токаржевский

СЕМЬ ЛЕТ КАТОРГИ

Варшава, 1907

 Страница 2 из 11

[ 1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ]

Когда я вернулся в камеру, свечка в плошке уже горела. При виде моего измученного лица, охота шутить у ксёндза Юзефа пропала. Он сидел молча, а потом начал молиться и читать требник – а я, как будто под действием какого-то наркотика, большими шагами ходил в камере по кругу, ступал размашисто, погруженный в безотрадные мысли, когда вдруг – у моих ступней послышался легкий шелест, тоненький писк, я нагнулся – Боже! – далее последовало одно из самых тяжких мгновений моей жизни…

Во время наших коротких прогулок мы нашли как-то во дворе малюсенького воробышка, подняли пташку еле живую, отогрели, обласкали её вместе с ксёндзом Юзефом, кормили и всячески пестовали. Воробышек превратился во взрослого воробья и был настолько «домашним», что когда мы брали его с собой на прогулки, он спархивал с руки, облетал вокруг двора и спешил спрятаться в рукав моего пальто. Любил сидеть на окне, с любопытством разглядывал своих собратьев, порхающих на воле. Наш воробышек был любимцем всего крепостного люда, даже жандармы говорили с милой птахой ласковым голосом! И этого нашего любимца, нашего дорогого товарища, я нечаянно растоптал… Над мёртвой птичкой мы оба плакали, да что я говорю, – мы рыдали так громко, что охранник постучал в оконце: «Господа, господа», и уговаривал нас утешиться. Сейчас, когда я об этом думаю и пишу, не могу сдержать слёзы.

10 ноября меня снова вызвали в военный суд. Офицер проводил меня в зал, где я увидел всё тех же персонажей, заседающих у стола, того же самого аудитора и Обер-аудитора. Они хотели ещё раз повторить формальности прошлого раза, и я попросил, чтоб меня от них избавили, мне снова подсунули моё «признание» – я его от себя отодвинул, потом прочёл только суть моего дела, то есть выводы, и выслушал решение суда.

Меня осудили на лишение всех прав, конфискацию имущества, две тысячи батогов и ссылку на десять лет в Сибирь на каторжные работы.

Приговор я слушал настолько спокойно, что, наверное, второй раз в жизни мне бы это уже не удалось. Потом мне задали ещё один вопрос:

– Довольны ли Вы решением?

На это я уже ответил смехом, что моих судей неслыханно разгневало. А мне казалось, что приличней всего было бы спрятать портрет императора, перед которым все это происходило.

Я думал, что после приговора я покину крепость, – но всё обернулось иначе. 12 декабря 1846 года забрали от меня ксёндза Станишевского – и в камере №15 я остался один.[17] Через несколько дней прибыл ко мне Заденбский, парень из Хробжа, мужичок маркграфов Виелопольских.

Это был высокий, представительный мужчина.

Привычный к безграничной свободе, «среди своих нив и полей», бедный парень страшно страдал в крепости и каждые несколько минут вздыхал: «Ой! Тошно мне, тошно! О, Иисусе!» – вечерами привычно читал молитвы и был хорошим рассказчиком. О Кракове, о красотах своих родных мест рассказывал образно, красочно, объятый любовью к своей усадьбе. Немного хвастаясь, рассказывал, что у него красивая «изба» с садом, и запасы зерна, и фруктовых деревьев насажено «вдоволь» – прекрасный «скот», инвентарь, который каждому «глянулся бы». Однажды на обычной прогулке у меня перед глазами мелькнули двое «новых», в белых краковских кафтанах и пунцовых краковских шапках. Обычно мы, «старые», то есть давнишние постояльцы крепости, устраивались так, чтобы встретиться с «новыми», шепнуть своё имя, пожать руку, и услышать какую-нибудь новость «с воли». И сейчас тоже, идя в паре с Заденбским, мы перешли дорогу «новым». Это были очень молодые и необыкновенно ладные мужчины: блондин и шатен, которые, увидев моего товарища, оживлённо крикнули:

– Привет! Брат Заденбский, привет!

– Привет и вам, братья! – откликнулся Заденбский.

На маленьком пространстве, где проходили наши прогулки, роились тучи жандармов, однако пан Квиечинский тоже надзирал над нами, очевидно, ради собственного удовольствия.

Услышав приветствия, адресованные Заденбскому, он крикнул жандармам, конечно, по-русски:

– Загоните это быдло, это бешеное стадо в стойло!

– Золотенький Шимко! – сказал, сияя, Заденбский, когда мы вернулись в камеру. – Шимку, оба этих панича были вместе с нами, когда мы отлупили казаков в Видоме. Знаешь? Видома, корчма при тракте из Миехова до Кракова.

– Слышал. И что? Вы отлупили там казаков?

– В пух и прах, братик золотенький! В мелкий прах!

– А сколько тех казаков было? – спросил я.

– Точно не скажу. Была ночь, гроза надвигалась от Сломника, а дальше мы нашли хороший багор… Захватили мы их во сне, отлупили от души, но скоро они пришли в себя, вскочили на коней и сделали ноги. А коняги у них – как кабаны!

После возвращения из моей второй ссылки (в 1883 году) довелось мне быть в Кракове (в 1885г.) в гостеприимном доме Иенджея Дескура в Санциньове. Собралось нас несколько старых непреклонных мятежников, и Заденбского тоже пригласили и привезли из Хробжа. Вспоминали давнишние «добрые» времена конспирации и… надежд. В этой сердечной и милой беседе каждый вспоминал всякий раз ещё что-нибудь. Иенджей Дескур рассказал, как стоял на эшафоте в своём красном, подбитом атласом, «камзоле», в котором его, когда он возвращался из Парижа, схватили на границе и отправили в крепость, как палач уже накинул ему петлю на шею, и тут галопом прискакал адъютант князя Паскевича, издали размахивая белым платком в знак помилования, которого добилась мать Иенджея у самого Николая I… Как прямо с эшафота втолкнули его в кибитку в том самом щёгольском красном жилете, без запасов одежды, без денег и, вместе со Стефаном Добжичем, повезли в Сибирь. Мы утопали в воспоминаниях, потому что они были «поэзией» нашей жизни… Как только в нашем кружке голоса умолкали, тут же Заденбский вступал в беседу и начинал рассказывать о Видоме, потирал руки и хлопал по плечу Юзефа Лесчинского, который тоже был участником «расправы» над казаками, и старик смеялся:

– Ну, мы ж казаков излупцевали в пух и прах, в мелкий мак, в опилки, что называется. Ну, пан Юзеф, правда, а?..

Невдолге потом у меня в Варшаве гостил сын Заденбского. Парень удивительно сильный, дородный, разговорчивый; но о прошлом своего отца не знал ничего. Наверное, работа на хозяйстве захватила Заденбского полностью, так что у него не оставалось времени рассказывать детям о прошлом.

А те двое «новых», которых мы встретили тогда во дворе, были родственники друг другу: Юзеф Белина Лесчинский и Игнаций Костжицкий.

Заденбский недолго побыл со мной. Сразу после Рождества его перевели в другую камеру, а в мою поместили Яна Микуловского, с которым мы уже не расставались до самого выезда в Модлин[18].

Лениво тянулись дни в крепости, среди жандармов и солдат. Единственным нашим развлечением были книги, которые доставляли нам родственники. Ещё мы лепили из хлеба шахматы, цветы, туалетцы и прочие мелочи. Вечерами говорили с соседями через высверленную в стене дырку, тщательно укрытую от глаз Морока и Квиечинского. С помощью таких дырок и перестукиваний весь павильон переговаривался друг с другом.

Как-то мы устроили, как говорил ксёндз Станишевский, театр. По данному сигналу начали петь:

К оружью, люди! Встанем все в строй!

И подадим друг другу братскую руку.

Сохраним следы гонений.

Пусть завоюет право весь люд.

У нас одно общее имя: ближний и брат.

К оружью! К оружью! К оружью!

Мы пели громко, что было сил, так что весь павильон содрогался от клича «К оружью! К оружью! К оружью!». Начался переполох. Охранник стучал кулаками в дверь камер. Видно, сразу не могли сообразить, откуда идёт этот боевой призыв… Наконец, к солдатам, дежурным офицерам и в коридор к охране явились Морок, Блюменфельд и Квиечинский. При бряцании сабель и выкриках проклятий, песня, конечно, умолкла. Вся тройственная компания, Морок, Блюменфельд и Квиечинский пенились от злости. Квиечинский ворвался в нашу камеру.

– Всех поубиваю! – кричал он. – Я вас четвертую! Прикажу всех повесить!

– Ничего этого вы не сделаете, – спокойно ответил ксёндз Юзеф, – вы не можете этого сделать, а то кого же вы пошлете на каторгу и кто бы пополнял ряды армии Его Императорского Величества!

И всё-таки театр, так весело начатый, закончился печально. Некоторых из нас, известных буйным нравом, заперли в карцер на хлеб и воду.

Но вскоре опять по данному сигналу из камер неслись: собачий лай, мяуканье котов, петушиный крик, хрюканье, завывания, словом, – адский хор, после которого начиналась беготня наших охранников, сторожей и «опекунов»…

И как это в крепости была нам охота придумывать такие шалости? Наверное, дело было в том, что нас не покидала вера и надежда, что наши мучения не напрасны, что даже если нам, в конце концов, доведётся погибнуть, то падем мы за Отчизну, за её свободу и волю.

Морок и Квиечинский, помимо обычных служебных посещений, наносили нам ещё и частные визиты. Такой «гость» заходил в камеру, разваливался в кресле, и сладким голосом закадычного приятеля завязывал с узниками беседу, которая была сплошным издевательством. Иногда ему удавалось «разговорить» какого-нибудь юнца, поймать его на слове, вытянуть из него целую цепочку домыслов и фактов. Иногда Морок и Квиечинский умышленно провоцировали стычки, особенно, если узник был норовист, – а главное – богат! Однажды случилось, что Квиечинский вошёл в камеру Юзефа Лесчинского и Александра Червинского. Олесь был спокойный, флегматичный, терпеливый, а Юзек – живой, как искра, гневливый, шумный. На этот раз Квиечинский был в особо ехидном настроении и дразнил то того, то другого всем, что для поляков было дорого и свято. А стоявшие в углу элегантные башмаки Лесчинского натолкнули его на мысль повторить хорошо известные слова[19]: «Как только на трёх шляхтичей придётся одна пара башмаков, которые они, выезжая из дома, будут занимать друг у друга, тотчас же прекратятся бунты и вооружённые восстания в Польше».

– Правильно! Правильно! – сказал Квиечинский. – Правильно! Бунтовщики набираются из шляхты, потому что шляхта – это собачье племя.

И тут Юзек схватил свой башмак и двинул им нахала по роже. Тот бросился на Юзека, поранил ему ногтями лицо[20]. Кроме того, он разорвал на Юзефе одежду, топтал его ногами и сломал ему ребро. А потом посадил в карцер на хлеб и воду. Стараниями отца, подкрепленными значительной суммой денег, бедного Юзека вызволили из темницы, при условии, что он публично извинится перед Квиечинским. На церемонию извинения собрались все высшие чины крепости и члены военного суда: майор Лейхте, Сиянов, Жуковский, Блюменфельд, Босакиевич и комендант крепости, генерал Симонич со всем своим штабом.

На предложение извиниться Лесчинский ответил:

– Извиняться перед господином Квиечинским я не стану, потому что не за что. В моем лице он нанёс оскорбление всей шляхте и разве что только не шляхтич, не дворянин, мог бы сказать, что я не прав. Шляхтич признает, что я имел право выйти из себя!

Кроме коменданта Симонича и, может, кого из офицеров, среди всей этой толпы не было ни шляхтичей, ни дворян – и никто не хотел громко признаться, что не принадлежит к дворянству, и своим молчанием как бы выказали солидарность Юзефу, а Квиечень (так мы называли Квиечинского) даже не муркнул, только генерал Симонич усмехался себе в усы. Так что Юзека так и отвели в камеру без всяких извинений.

Хотел бы изобразить хотя бы силуэтно наших крепостных мучителей и состав следственной комиссии, но разве бы мне это удалось? Справился бы я? Думаю, когда-нибудь найдётся кто-то, хорошо владеющий пером, который сумеет раскрыть перед всем миром мерзость поступков, которые допускали эти люди. Весь их разум был направлен на то, чтобы как можно больше выследить заговорщиков или несправедливо обвинённых в заговоре арестовать, чтобы таким образом удержаться на своих местах, на которых их осыпали наградами, титулами, там звенели деньги, там был источник их грязных доходов. В кровавом нашем народном мартирологе на веки веков останутся вписанными имена таких людей, как председатель следственной комиссии Стороженко, майор Лейхте[21], Сиянов[22], Жучковский[23], подполковник Жуковский, Блюменфельд, Квиечинский[24], Босакиевич. Трое последних были подобны молодым сторожевым псам, которые без устали выслуживаются перед старшими. Думали ли эти люди о судьбе тысяч узников, об их несчастной судьбе? Нет! О жизни тысяч заключенных? Им дана была огромная неограниченная власть.

Из этой власти они умели извлекать пользу только для себя. Каждый из них, насколько мне известно, превратился во владельца ослепительных состояний, выуженных у тех, кто терпел за свободу Отчизны, кто мыкался по миру или по своей земле, зарабатывая на кусок сухого хлеба. И, в конце концов, сломленный невзгодами и неволей, умирал где-нибудь в больнице в общей палате.

Среди этой чёрной фаланги единственная светлая личность – комендант крепости, генерал Симонич. К нам, политическим, он касательства не имел, а будучи вынужденным выступать как председатель военного суда, никогда и никому не вредил. Если кто-нибудь из узников за какую-то провинность, в понимании вышеназванных лиц, лишался книг, табака, постели, попадал в темный и сырой каземат на хлеб и воду, то родственники таких несчастных обращались к дочерям генерала Симонича с просьбой о заступничестве. Эти красивые и добрые барышни добивались отмены подобных «милостей» от тех, от кого они исходили.

В «ЧЁРТОВЫХ БРИЧКАХ»

Хотя я был давно приговорён и давно ожидал выезда, эта пора всё не наступала.

28 апреля 1848 года, вечером, я услышал во дворе какое-то необычное движение. Звучали громкие голоса, слышался грохот заезжающих повозок. Мы жили тогда в камере №26. Я быстро вскочил на подоконник. Фонари освещали двор светлее, чем обычно. Стража была удвоена, а посредине территории стояли так называемые нами «чёртовы брички». Иногда до нас долетало позвякивание железа о железо, будто бряцание каких-то цепей, то жандарм  бежал по коридорам вдоль наших камер, то изнутри «чёртовых бричек» слышались какие-то шелесты, какие-то голоса…

Наконец, всё затихло…

Но до полночи мы оба оставались на моём наблюдательном посту.

– Наверное, меня сегодня вывезут, – сказал я моему товарищу.

Тоска сжимала сердце в предчувствии расставания, не выплаканные слёзы как огнём жгли веки.

Как только я лёг на постель, двери нашей камеры открылись с грохотом.

Бренча шпорами, замашисто вошёл вахмистр жандармов Татмахов.

– Прошу собираться! – крикнул он.

– Оба? – спросил Ясик.

– Оба! Оба!

– Видишь, нас не разлучают, – шепнул я.

Мы крепко обнялись. В несколько минут были полностью готовы.

Жандармы вывели нас на территорию, потом завели в строение, где был склад вещей, которые мы привезли с собой в крепость.

Там ждал нас Морок, взял у нас расписки, что мы получили вещи (причём не позволил открыть чемоданы), потребовал письменного подтверждения, что у нас нет к нему никаких претензий. А когда получил оба документа, передал нас под опёку жандармского офицера В.

Алоизий Венда много рассказывал нам об этом В., с которым он учился в школе в Киелцах. В юном возрасте, этот индивидуум допускал такие непристойности, что коллеги порвали с ним всякие отношения, причём напророчили ему, что кончит он на виселице. И объясняли это тем, что шея у В. такая длинная, как будто была создана для верёвки.

Теперь этот В. проводил нас к другой, рядом расположенной комнате. При слабом свете фонаря мы увидели там кучи цепей, и при них будто на страже стояло несколько жандармов и люди в кожаных фартуках.

– Садись, пан! Очень просим! – обратился он к Микуловскому, жестом указывая на кирпичный пол, покрытый толстым слоем грязи и всякого сора.

Мы удивились такому приглашению – усесться на кирпичный пол. Очень осторожно первым сел мой Ясько и вытянул ноги.

И тут начали на него надевать кандалы, короткие, но тяжёлые, «согласно предписанному весу». После него на пол сел я; очень быстро прошла церемония с одеванием кандалов, потом В., освещая дорогу фонарём, проводил нас обоих к «чёртовым бричкам».

Поистине дивное сооружение такая «чёртова бричка». Это огромный воз, разделённый на две половины коридором, в котором дежурят два жандарма. Внутрь ведут семь ступеней. С обеих сторон коридора – по шесть камер, таких маленьких и тесных, что человек едва может поместиться и сесть, но только в одном каком-нибудь положении. Стены каждой такой клетки выложены матрацами, но есть круглое оконце, не больше донышка стакана, такое грязное и пыльное, что через него мало что увидишь; есть ещё коротенькая форточка для доступа воздуха. Двери клеток закрываются на замки и на несколько засовов. Посредине двери – прямоугольное отверстие, затянутое сеткой из толстой проволоки, и стеклом, и это отверстие зовётся оконцем, потому что через него страже постоянно видны заключенные.

Мы залезли в первый воз, и я занял клетку №1, а Ясько – клетку №2. Через некоторое время привели ещё четырёх, и когда все клетки были заняты с левой стороны, мы услышали, как тяжёлая толстая железная рельса, проходящая вдоль всего ряда наших клеток, привинчивалась к каждой двери. Видно, это было очень мудрёное и сложное приспособление – такая «закрывашка».

Уже светало, когда оба воза были снаряжены. Они вмещали по 24 больших преступников. Погрузка проходила в большой спешке и с усердием, достойным высшей похвалы. Во всём этом было нечто похожее на тайное злодеяние грабителей и убийц, которые собираются «на дело» и почему-то задержались, и теперь пытаются наверстать упущенное время и страшно спешат, чтобы наступающее утро и солнечный свет не осветили их обличье и их чины.

Но нашим «опекунам» так-таки не удалось провезти нас незамеченными по варшавским улицам. Громкий лязг и грохот «чёртовых бричек» будил сонных жителей. Через отверстие в матраце я видел, что во многих домах открывали окна, из которых выглядывали испуганные лица женщин и мужчин, плакали дети, и все протягивали к нам руки. Говорили ли они что-нибудь? Не знаю – потому что кое-что увидеть ещё можно было, а услышать – ничего.

Куда нас везут? – думали мы. Трудно было сориентироваться, я плохо знал Варшаву.

Слева, перед моими глазами, мелькали флажки на мачтах барж – значит, Висла была налево. Потом я вновь увидел флажки и башню крепости.

– Ага! – решил я. – Значит, едем в Модлин.

Первая перемена лошадей была в Яблонни.

Отверстие в дверях, железная сетка и стёкла отодвинуты, нам подают завтрак – ржаное пиво и булки.

Около наших возов собралось много любопытных. Иные, наверное, пришли поглядеть на нас, как ходят в зверинец, но у большинства были расстроенные лица и слёзы на глазах. Особо заметил молодую девушку.

Она стояла около ступеней, ведущих к возам, и плакала. Почему? Не знаю.

Может, недавно такой же воз увёз её отца, брата или возлюбленного? Может, наша общая участь будила в ней такое горячее сочувствие? Кто теперь скажет? Но я видел, что она едва сдерживает рыдания, а слёзы текли по её бледному лицу.

В МОДЛИНЕ

Когда мы остановились на улицах Модлина, из другого воза кто-то крикнул мне:

– Шимек, ты тут? Ты в браслетах[25]?

– Я тут, и – в них! – ответил я, а спрашивал меня Юзеф Лесчинский.

– А мне почему-то браслетов не дали!

Я хотел сказать Юзефу, что его, видимо, считают «зайчиком»[26], а меня – «волком». Но я не успел ничего сказать, потому что началась высадка.

Я вышел первым. Вся улица была забита военными. Во главе стоял комендант тюрьмы Федеренко со всей своей свитой.

Федеренко о чём-то меня спросил – я ничего не ответил, сделал вид, что не понимаю по-русски. Потом меня повели в каземат.

Мы свернули налево, сюда доходил солнечный свет и отсюда был чудный вид на Нарву и Вислу. Но жандарм буркнул: «Нельзя», и толкнул меня вправо, в каземат, куда свет попадал через маленькое, очень высоко расположенное окошко и через три зарешеченных отверстия.

Сразу же за мной вошел Ясько. Вскоре пришли остальные.

И тут начались приветствия, горячие, сердечные, долгие объятия. Каждый из нас был оглушён такой резкой сменой обстоятельств.

Трудно представить, – после длительного заключения в одиночестве вдруг очутиться среди дружественных людей, которые разделяют твои убеждения, которые стремятся к тем же целям, что и ты, которые тесным узлом связаны с тобою мыслью, духом и общей бедой.

Какое бурное чувство охватывает тебя, может понять лишь тот, кто сам пережил такие минуты и подобные потрясения.

Мы приветствовали друг друга как самые близкие знакомые, как наилюбимейшие братья. И какое это было странное знакомство в тех условиях!

Как завязывалось оно в крепости? А вот как: с помощью стуков в стену.[27] Иногда на коротких прогулках мы ещё пытались мимолётным взглядом что-то дать понять друг другу, вот и всё!

Потом началась беседа. Очень шумная, беспорядочная, взволнованная. Только один из нас как бы сдерживал наши искренние излияния. Это был Зиенткевич из Нового Бжешка. Имелись серьезные доказательства продажности этого человека.[28]

В Модлине передо мной обрисовались контуры того, что ожидало меня позднее.

Через пару дней после нашего прибытия в Модлин, на мосту появился ещё один обоз, что проезжал через Нарву.

– К нам везут ещё братьев! – вскрикнули мы. Их привезли ещё 20 человек.

Каждый из братьев, входивших в наш каземат, был в непомерном удивлении. Потому что никто не ожидал, что уже тут встретит политических узников, которые станут громко и радостно приветствовать «новичков».

– Как жизнь? Привет! Давай, входи быстрее!

Первым вошёл Ян Кенниг.

Я хорошо помню, он постоял на пороге, покачнулся, застыл в изумлении и, наконец, вошёл.

Вот имена тех, которые были тогда в Модлине:

Ксёндз Воронец, старик 73 лет, Александр Гжегожевский, Францишек Каминский, Людвиг Мазараки, Алоизий Венда, Феликс Йордан, Юлиан Йордан, Ян Кенниг, Каминский, Ковальский, Яцек Кохановский, Михал Подгорский, ксёндз Доминик Ясинский, ксёндз Томаш Влодек, Юзеф Белина Лесчинский[29], Юзеф Точиский, Юзеф Рудницкий, Карол Рудницкий, Владислав Панговский, Доморадзкий, Кириак Акорд, Доминик Ходаковский, Адольф Грушецкий, Шимон Токаржевский, Бенедикт Косевич, Август Карасинский, Владислав Моджейовский, Констанций Бжоско, Генрик Рациборский, Иполит Рациборский, Ян Микуловский, Игнаций Костжицкий[30], Ян Микошевский, Шимон Чаплицкий, Мьешковский, Александр Гжибовский, Филиповский, Ян Собиеранский, Флориан Бутвилло, Рачинский, Александр Червинский, Станислав Дулкиевич, Миечеслав Заренбский, Соболевский, Михал Кожениовский, Зиенткиевич.

Прошёл месяц со дня нашего прибытия в Модлин, но мы так и не знали, что с нами будет.

А когда обсуждали друг с другом наши предположения, за шутками, смехом, весёлостью, которые с самого начала не умолкали в нашем каземате, проглядывала кручина. Нас одолевала тоска по родным, по свободе, по какой-нибудь деятельности. Мы были как бы заживо погребёнными.

Иногда доходили до нас вести с воли. Мы узнали об отречении французского короля Людовика-Филиппа, о революции в Вене, как-то случайно к нам попал обрывок газеты «Варшавский курьер», где мы прочли, что площадь Св. Стефана в Вене теперь называется площадью Конституции, а позднее узнали, что Миерославский начал военные действия в Познаньском княжестве.

От бедующего в арестантских ротах еврея, который приходил нас брить (никто из нас не брился и не стриг волос), а также от других узников, которые приходили подметать наши казематы и приносили воду, мы часто узнавали перевранные, а, порой, просто смешные новости.

Нам не позволяли получать письма, газеты, мы никого не видели, кроме солдат, а иногда евреев-уголовников – и, тем не менее, при более точной осведомленности и при более близком знакомстве с окружением, у нас образовалась постоянная связь с Варшавой.

<<Назад  Далее>>

 Главная  

  Словарь Яндекс.Лингво

 

 

Rambler's Top100

© М. Кушникова, перевод, 2007.

© М. Кушникова, В. Тогулев, предисловие, составление, 2007.

© А. Брагин, оформление интернет-сайта, 2007.

Хостинг от uCoz