Найти: на

 Главная  

Источники текста:

Tokarzewsky Szymon. Siedem lat katorgi. – Warszawa, 1907. [Токаржевский Ш. Семь лет каторги. – Варшава, 1907. – На польском языке].

Tokarzewsky Szymon. Siedem lat katorgi. – Warszawa 1918. [Токаржевский Ш. Семь лет каторги. – Варшава, 1918. – На польском языке].

Печатается с исправлениями и добавлениями по:

Токаржевский Ш. Семь лет каторги // Кушникова М.М., Тогулев В.В. «Кузнецкий венец» Фёдора Достоевского в его романах, письмах и библиографических источниках минувшего века. – Кемерово: Кузбассвузиздат, 2007. – С.461-626. [Приложения].

Шимон Токаржевский

СЕМЬ ЛЕТ КАТОРГИ

Варшава, 1907

 Страница 5 из 11

[ 1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ]

Через пару дней похода мы прибыли в Лигостаево. Жигалина здесь знали все. Недавно он слыл в этих местах лекарем! Попа, больного водянкой, он лечил смесью из мыла, мёда и тёртого жжённого кирпича. Жигалин готовил лекарство, а дочь попа Серафима давала мнимому лекарю водку, закуску, подарки. Старый поп стонал, но пил мыльную воду с тертым кирпичом. Жигалин тоже потягивал водку из фляги, подарки сметал в карманы, закуски поедал, а, увидев, что больной едва дышит, собрал свои пожитки и сбежал в Томск. Но на третьем ночлеге встретил ехавших с товарами парней, которые в Лигостаево видели погребение попа и громко рыдающую осиротевшую Серафиму. Вблизи от Барнаула в селе, название которого не помню, расправив одеревеневшие от холода суставы, мы пошли к коллегам, которые устроились в других квартирах. Ночь была прекрасной, новый месяц сиял каким-то зеленоватым светом, мороз был такой сильный, что даже ресницы у меня затвердели, как кость. Едва я прошёл несколько шагов, как увидел нечто, как бы ползущее на четвереньках. Приблизившись, нагнулся, и в этом «нечто» узнал нашего стражника Жигалина; его плоское лицо было уже белым, как гипс, руки – тоже, встать на ноги он не мог, ещё мгновение, и был бы труп. Я вернулся в свою квартиру, разбудил спящего на печи солдата. Едва уговорил его, чтобы вместе с хозяином квартиры бежали спасать Жигалина. Пьяница молчал, едва живой, так что уже не мог нас сопровождать, но тем не менее вернулся в Томск и в экспедиции получил увольнение по причине болезни.

По пути в Усть-Каменогорск есть только два города. Барнаул, на реке Оби, небольшой, но красиво застроенный. В нём имеется зоологический кабинет с коллекцией разных сибирских птиц и кабинет минералогический – с сибирскими минералами. Будь мы в ином положении, постарались бы посмотреть эти единственные тогда в Сибири научные коллекции, но для каторжников они были недоступны. В Барнауле стоят также огромные печи, в которых растапливают добытые золото и серебро, которые складывают в слитки и отвозят в Петербург.

Два раза в пути мы встречали такие обозы.[68]

Второй город – Змеиногорск, выстроенный в гряде алтайских гор (Малый Алтай). Сильные морозы не позволили нам осмотреть эти дикие и великолепные места. Я видел часть наших Карпат, но такого грозно-прекрасного, такого величественного зрелища я не представлял и нигде ещё не встречал. В этих горах есть нечто, что человека влечёт и просто-таки привораживает. Эти высоты, обвалы, пирамиды, высокие, нагие, разных форм и диковинного вида, то наклонная колонна, так что кажется, вот-вот упадёт и своими обломками покроет всё, что её окружает, далее нечто вроде сахарной головы с остроконечным верхом, а ещё нечто вроде таза, из которого можно бы накормить досыта тысячи людей. А ещё дальше – скалы, пропасти, всё это голое, серое, только местами – карликовые сосенки блеснут зеленью.

Глядя на горы, невольно возникает мысль: всемогуща та рука, что взгромоздила всё это в подобном безлюдном месте и, тем не менее, в такой удивительной гармонии.

На одну из таких высот, что задумчиво глядела на селения, разбросанные вдали, мы хотели забраться.

Увидели камень, на котором многие вырезали свои инициалы и имена. Нам сказали, что недавно здесь проходила партия, видно, «из ваших», потому что по-русски не понимали. Тем более мы заинтересовались. Но необычный даже для тех краев мороз и снега не позволили нам подняться даже на эту, одну из самых низких высоток в гряде Малого Алтая. В околицах Барнаула и Змеиногорска живут селяне, которых называют поляками. Это староверы, которых ещё можно встретить в Польше, в Августовском. Они так зовутся оттого, что их предки бежали из России из-за гонений – как отступников от православия в первой половине восемнадцатого века. Они спрятались в Августовской, в этой части нашей страны, которая после первого раздела Польши попала под власть России. И всех таких староверов Екатерина Вторая переселила на берег Оби. Обычно староверы подчинялись горному начальству, они доставляют на фабрику железную руду, уголь, и т.п., и называются «подзаводскими»; занимаются они и земледелием, пчеловодством, и имеется много признаков того, что эти люди на самом деле близко связаны с Польшей. Хлеб пекут также, как у нас, солонину приготовляют таким же способом. В их одежде тоже есть нечто близкое нашему краю. Хотя молодое поколение, из-за суровости климата и тяжелых условий жизни в Сибири, а также в постоянном контакте с сибиряками, уже полностью перешли к сибирской одежде и обычаям.[69]

Сперва эти «поляки» по названию принимали нас очень неохотно, считая людьми «нечистыми». «Нечистыми», или погаными, раскольники считают всех, кто не принадлежит к их секте, к которой они очень привязаны, у них много запретов: например, курение трубки, по их местным понятиям, это тяжелейший грех, верный способ погубить душу. Местные женщины, если почувствуют запах курева, обороняются оригинальным способом: подражают рычанию кабана, мяуканью кошки, крику петуха, кудахтанью курицы, словом, подражают разным животным и всё это со смехом, плачем, и злобой вперемежку. Тому, кто осмелится закурить при них, может грозить нож, или топор, а место, где сидел такой «поганый», моют, скребут, в избе курят ладаном, которым пользуются во время молитвы. Я считаю, что такие обычаи у раскольников – не болезнь, а закоренелый обычай, ибо мало кто побывал в этой части Сибири и не слышал о «порченных женщинах»! Кто их не видел, пусть уж лучше их и не ищет.

У самого входа в дом старовера прибывшего спрашивают: «Не пьешь ли, батюшка, табаку» (то есть, не куришь ли табак?), а потом остерегают, что в этом доме опасно – имеется «порченная женщина». Думаю, не худо бы искоренить эти обычаи и названную «болезнь», если бы за это взялся кто-нибудь разумный. Могу рассказать случай, что приключился со мной в селе Сикисовке близ Усть-Каменогорска.[70]

Когда партия ссыльных остановилась перед вечером на отдых и ночлег в этом большом селе, мне отвели квартиру в доме раскольника. Я начал втаскивать свои вещи, как вдруг хозяин спрашивает:

– Куришь табак?

– Курю трубку.

– Выметайся отсюда и вообще из наших мест, – крикнул он и хотел меня выставить, – у меня жена «порченная», иди прочь!

– Так я твою жену вылечу, – пошутил я, наскоком входя в избу. Уселся я в угол под образами, напротив меня – его «порченная жена» и такая же дочка семи или восьми лет. Обе навзрыд плакали. Это считалось первым признаком «порченности». Хозяин выбежал звать офицера, чтобы меня выдворили в другую избу. Нас было трое, а солдат – четверо.

Хозяйка и девочка сидят, рыдают и рыдают. И тут мне пришла охота пошутить с этой бабой.[71]

– Скажи, матушка, а чего ты так горько плачешь? Ты, наверное, болеешь?

Она долго молчала, потом, заикаясь, ответила:

– Как же мне не плакать, если меня, может быть, ждёт несчастье. Вы курите табак, я – «порченная», могу кого-нибудь из вас даже убить.

– Если бы ты меня, матушка, убила, я бы тебе ответил: «Спаси тебя Бог». А знаешь ли ты, что такое убийство? И что бы после этого с тобою стало? – не дав ей время поразмыслить, я представил этой бабе, как она сперва попадет в тюрьму, затем ее станут пороть кнутом, она должна будет оставить мужа, дом, дочку, и долгие годы провести на тяжелой каторжной работе в Нерчинске.

Этот рассказ, видно, ее впечатлил, она встала с лавки, вытерла глаза фартуком.

В это время явился хозяин с каким-то приятелем. Оба принялись нас злобно ругать и требовали, чтобы мы немедленно убрались.

Я спокойно ответил, что мы останемся и убедил его, что мы не из тех людей, что платят злом за добро, что я никому и никогда не причинял кривды и несправедливости, даже тем, кто обходился со мною дурно.

Наши слова, видно, подействовали на старовера, он немного подумал и спросил, чем нас привечать и угощать?[72]

– Ничего, хозяин, мы не возьмём от тебя даром, а за всё хорошо заплатим. Дай нам только самовар, чтобы мы могли попить чаю, больше нам от тебя ничего не нужно.

По мнению староверов, шесть раз проклят тот, кто пьет чай, потому что эта трава растёт на землях «нехристей», а кран самовара похож на змею, потому иметь в доме самовар – великое прегрешение души. Так что самовар хозяин пошёл одолжить к соседям. Понемногу, однако, хозяин смягчался, хозяйка перестала плакать, а маленькая девочка приглядывалась к нам.

Об убийстве речи уже не было, трубки мы выкурили вне дома, и когда утром подошли к печи, чтобы взять огня и разжечь трубку, хозяйка сама нам подала уголёк щипцами, без всяких спазмов, рыданий и прочих мяуканий. При отъезде хозяева нас проводили приязненно, хотя в искренность такой их сердечности верится с трудом.[73]

В УСТЬ-КАМЕНОГОРСКЕ

Вот уже и месяц минул, как мы были в походе, когда 5 января 1849 года, в день кануна праздника Рождества Господня, мы увидели места, где нам предстояло провести лучшие годы нашей жизни.

Крепость Усть-Каменогорск, названная городом, расположена между Малым Алтаем около устья реки Ульбы, что впадает в Иртыш. Вид города был несказанно неуютным. Взглядом мы искали тюрьму. Её едва было видно издали, потому что от других зданий её отгораживал частокол. Нас провезли мимо и мы попали в крепость, совсем непохожую на другие крепости. Здесь нет ни ворот, ни подъёмных мостов, ни оборонных фортов, ни бастионов, словом, – ничего, что составляет суть крепости. Это просто пара строений, которые некогда были окружены рвом, вырытая земля образует вал. Выходить и выезжать можно с каждой стороны крепости, на валах не имеется никакой стражи.

Один батальон линейных войск составляет всё укрепление Усть-Каменогорска. Командир батальона, он же и комендант[74], кроме того – несколько сот солдат, два офицера фортификационной артиллерии, которые называли себя инженерами, один младший офицер[75] и майор[76] – вот и всё укрепление фортеции.[77]

Комендант принял нас с большим удивлением. Наверняка он ожидал увидеть совсем других людей, поскольку молва нас давно опередила и весь город говорил, что «везут больших преступников». Потому Гусев смотрел на нас с изумлением, давал какие-то наказы, говорил строго и велел разместить по трое в камере.

Когда мы вошли в эту камеру, мне просто стало дурно. Представьте себе избу, довольно длинную, с тремя зарешеченными окнами, грязную, зловонную избу, где по стенам струйками сочится вода, полная разных испарений, потому что в печи пекут хлеб и готовят, и всё, что выкипает из чугунков, разливается по дну печи и образует толстый слой. Представьте себе избу, в которой весь верх завешан кухонной утварью, а пол засыпан сеном, затоптанным, смешанным с грязью, так что превратился в навоз.

Представьте себе такую избу, к тому же заселённую бандитами, и самому сильному мужчине станет муторно. При виде всех этих ужасов, мы утратили охоту шутить и смеяться, «опустили носы на квинту», потому что такого страха я ещё никогда в своей жизни не видел. Один только Доминик подошёл к этому стоически, поглаживал усы и с вымученной усмешкой спрашивал:[78]

– А что? Как вам всё это нравится? Красиво! Слов нет!

Такое спокойствие и равнодушие при виде этого ужасного окружения подействовало на нас укрепляюще и каждый подумал про себя, что должен точно так, как это удалось Доминику, сохранять мужество и противостоять обстоятельствам.

Все праздники Рождества Христова разбойники бесчинствовали и выпивали. Их страшно удивило, что мы не участвуем ни в их беседах, ни в пьянках. Мы же, собравшись в самом удалённом уголке, вспоминали, как провели прошлый сочельник.

В тот день, приметный для каждого христианина, мы задержались в походе. Когда на небе блеснула первая звезда, мы все вместе запели колядку:

Ангел сказал пастухам…

В эту минуту разбойники начали бряцать кандалами и изо всех сил выкрикивать: «Ху! Ха! Ху! Ха!»

Мы умолкли. И так брели в эту священную ночь вдали от праздника, который отмечало всё наше цивилизованное Отечество, лишённые религиозного удовлетворения, и только в душе пожелали нашим таким далёким любимым счастливого Рождества и счастливого года.

Утром нам выдали зимнюю казённую одежду – старые кожухи, без меха, и старые двуцветные суконные шапки.

Всё такое заношенное и грязное, что даже прикасаться к этим лохмотьям было противно, причём преследовала мысль, что эту одежду недавно носил человек, который пополнял толпу сброда, руки коего не раз обагряла людская кровь.

В России имеется обычай, что в семье одёжки старшего сына переходят к младшему. На уровне тюрьмы, наиболее ветхие вещи, – притом, что каждая часть униформы имеет определенный срок использования, – такие вещи отдаются новоприбывшим. Подобные достались и нам.

Когда партию послали на работы, разбойники получили приказ очистить валы от снега. Нам, полякам, велено было отмести снег от дома майора Гусева – он хотел за наш счет потешить свою семью и гостей, и чтобы дорога к дому была чистой.

Когда мы с лопатами стали перед домом, там уже стояли, укутанные в меха и яркие платки, множество старых баб и молодых девчат, а за ними – старик и молодые мужчины.

Обметать снег лопатами мы принялись живо, и должен сказать, так ловко, словно каждый из нас никогда иным делом и не занимался.[79]

Стражник, какой-то захудалый солдатик, беспрестанно командовал:

Скорее! Ребята! Скорее!

После каждой команды зрители на крыльце тоже откликались, обращаясь не то к нам, не то к солдатику.

– Какая прелесть вывозить снег тачками! – послышался женский голос.

Реплика осталась без ответа.

– Папаша! Папаша!кричала, видно, одна из дочек Гусева. – Скажи, что, – поляки глухие, как пни?

Вся компания разразилась развесёлым хамским смехом.

– Может, господа съедят по кусочку святочного пирога? Или покурят трубочку? – спросила нас какая-то девица.

Но когда мы и это предложение приняли в полном молчании, нахальная дочка Гусева начала кричать:

– Папаша, а, может, это вовсе не люди, а обезьяны, одетые как каторжники?

Снова взрыв смеха весёлого общества… а мы так и работали под градом издевательств, насмешек и оскорблений. Тут на санях подъехал комендант Маценко и вместе с ним вся компания проследовала в дом.

Весь день мы корячились на этой работе, и, несмотря на то, что день был зимний и короткий, мы чувствовали себя совершенно разбитыми.

Это был наш первый опыт на каторге.

30 января 1849 года в Усть-Каменогорск приехал ксёндз Юргелевич для отправления службы в присутствии затерянных тут католиков.

Мы навели порядок в камере, обмели стены, вымыли пол, в углах избы поставили сосёнки, а также около стола, который должен был служить алтарём, а пол посыпали сосновыми иголками.

Ксёндз Юргелевич привёл с собою служку: мальчика из поселенцев, но во время мессы служили Юзик Богуславский и профессор Жоховский.

Только тот, кто давно был лишён религиозных обрядов, притом в пору горчайших невзгод, только тот поймет, с каким чувством и с каким подъёмом духа мы молились, причащались и пели: «Пресвятая богородица», «В мольбе взываем», старопольскую «Песнь о господнем попечительстве». Ксёндз Юргелевич благословил нас на все предстоящие испытания за наш лозунг «Вера и Отчизна»; он обратился к нам с горячими словами поддержки и надежды, что мучения наши не будут тщетными…

Мороз сотворил из оконных створок непроницаемые щитки, двери мы закрыли железным засовом, чтобы разбойники не могли вторгнуться в нашу импровизированную молельню, так что ничто не нарушило покой, возвышенность и торжественность незабвенного 30 января 1849 года. На следующий день ксендз Юргелевич благословил нас, справил ещё одну мессу и уехал.[80]

Между тем, нас, Поляков, пригласили на обед к офицеру артиллерии Базанову, женатому на польке. На этом обеде, кроме нас, каторжников, была и жена урядника таможни, офицера инженерных войск Якублевича, немка.

По воскресеньям и праздникам Якублевичи часто приглашали нас на обед и даже на целый день. Комендант охотно позволял нам принимать такие приглашения и в этих гостиных, в приличных домах, мы могли хоть мимолётно забыть о каторге. Между собой мы шутили, что идём на маскарад, потому что разве не выделял нас особо наш каторжный наряд среди красивых дам и блистательных офицерских мундиров!

У Якублевичей мы узнали Елизавету Ефремовну, которую после более близкого знакомства называли «Звезда Сибири» и «Полночный цветок».

Сестра полковника сибирских казаков Иванова, Елизавета Ефремовна была вдовой поляка, майора Бартошевича. Рождённая в глубокой Сибири, ненавидела русских и называла Россию «страной кнута». Елизавета была одной из благороднейших женщин, каких я встречал в своей жизни. Оставалось гадать, откуда такая субтильность, такая возвышенность чувств, такое отчуждение от всего низкого и подлого, откуда такое умение любоваться красивыми вещами в сердце этой женщины! Не раз мы говорили об этом и никому не удалось разгадать этой тайны. Поистине, божественный дух селится там, где его предопределение…

С помощью Маценко Елизавета получила разрешение, чтобы по окончании работы вечерами мы приходили к ней. У неё была отменная библиотека, она получала новые польские и французские книги, из польских газет мы читали у неё «Варшавскую газету». С какой радостью мы её читали, она несла нам вести из нашей страны, да и из всего мира!

Ежедневно мы выходили на работы, вернее, на «разминки», потому что, по сравнению с тем, что потом было в Омске, работу в Усть-Каменогорске иначе не назовёшь.

При каждом разливе Иртыша срывает все дамбы и ограждения. Что составляет источник больших доходов для инженеров, поскольку на ремонт отпускаются значительные суммы, на самом же деле эти мероприятия ничего не стоят. Прорванные места заделываются навозом, посыпаются сверху мелким гравием и получается дамба, которую первый же разлив снова рушит. И опять огромные суммы пополняют карманы господ инженеров.

Кроме ремонта дамб и плотин, каторжане изготовляли кирпичи, гасили известь, ремонтировали разные здания. Всё это делалось абы как, лишь бы быстрее, по известной русской поговорке «лишь бы с рук».

А тем временем наша группа увеличилась. Первыми прибыли Юзеф Богуславский с Бенедиктом Косевичем, а потом ещё четыре человека из Варшавы: Ян Маршанд, Казимир Барильский, Констанций Калиновский и Феликс Фиалковский.[81]

Мы провели в Усть-Каменогорске полгода более или менее спокойно, не предвидя грозы, что уже нависла над нами.

Было это в конце мая. Когда мы вернулись с послеобеденной работы, в нашу камеру явился какой-то незнакомый полковник вместе с комендантом Маценко и майором Гусевым. С ними были ещё несколько офицеров и стражи. Они обыскали наши вещи, а нас рассадили по одиночке и запретили общаться между собой. Сперва мы очень встревожились, особенно присутствием нового полковника, но потом узнали, что обыски были и у Елизаветы, и у Якублевичей. Притом, ничего, кроме двух пустяковых писем, привезённых нам из Томска, больше не нашли.

Мы сидели вместе с Адольфом Грушецким. В маленькой избенке было нас двенадцать человек (десять солдат под судом). Мы могли только лежать – ходить места не было. Четверо всегда спали под нарами. В этой избе грязища была ужасающа, ни секунды мы не могли спокойно лежать на месте – белые, чёрные и коричневые насекомые вились вокруг нас, как муравьи в муравейнике. Это была настоящая пытка.

Среди других подсудных оказался казак без ноги, который убил свою жену. Он всё время молился по молитвенникам, но постоянно со всеми задирался. Укладываясь спать, несколько раз крестил свою постель и после каждого раза повторял:[82]

«Господи, Иисус Христос! Прости меня, грешного, что я обругал этого собаку вахтера».

Такова была его обычная вечерняя молитва.

Вахтёром он называл охранника продуктового магазина, который также, как и казак, был под судом.

С виду этот безобидный казак, погруженный в свои молитвенники, выглядел, как порядочный человек. Однако, поближе узнав «набожника», оказалось, что это истинное чудовище, – особый экземпляр даже между каторжниками.

У нас обнаружили письма на польском языке, адресованные в Омск, для перевода на русский, из-за чего, собственно, и началось следствие. Нам пришлось при ведении протокола защищаться от недоказуемых обвинений Гусева. Этот глупец и негодяй оклеветал нас перед генерал-губернатором Сибири князем Горчаковым, будто бы через посредство Якублевича мы держали связь не только с Польшей, но даже с Парижем и Лондоном, якобы вознамеривались вооружить 60 тысяч киргизов и захватить фортецию (было бы что захватывать!!). Недоказанный никакими аргументами и ничем более не подкреплённый донос был принят следствием, причём повод к доносу выяснился только во время его ведения. Целая история была придумана на том основании, что Якублевич не хотел подписать счета, представленные Гусевым, поскольку майор собирался присвоить уж слишком большие суммы, истраченные якобы на ремонты дамб и плотин, да и вообще всей крепости.

Полковник[83], присланный на следствие, убедился в нашей непричастности к клевете Гусева, вернулся в Омск, а мы – в наши камеры, такие же грязные, как арестантская изба, но более просторные, и 15 июня 1849 года наша жизнь вошла в обычную колею.

До нас дошли выводы следствия, сделанные в Омске: майор Гусев должен оплатить три четверти дорожных расходов полковнику Кривоногову, что составляло 75 рублей, кроме того, он получил месяц ареста на гауптвахте и полную отставку. Бедному Якублевичу тоже пришлось заплатить 25 рублей расходов полковника и предстояла неделя ареста в Омске, так что и клеветник, и доносчик, равно и оклеветанный оказались наказанными.

В июле 17 дня после недолгой болезни умер Феликс Фиалковский. Мы одели его и уложили в убогий деревянный гроб. Все мы постоянно носили на груди в мешочках землю нашей любимой Польши. И теперь каждый из счастливых обладателей этого сокровища выделил по нескольку щепоток земли, которую положили умершему на сердце. Мы сами вырыли могилу и сами вынесли его на носилках. Справили панихиду, спели «Слава тебе, Владычица».

О, нищая, одинокая могила! Сейчас, когда я пишу эти строки, от тебя уже, наверное, и следа не осталось, бешеные ветры смели тебя с поверхности земли, а кости того, кто упокоился под твоей защитой, разнесли по сибирским пустошам.

Но дух Феликса мог смело предстать перед судом Всевышнего и сказать:

– Вот я, Господи, верно исполнивший свой долг перед Отчизной.[84]

И тут мы получили известие, что несколько наших братьев стремятся в Усть-Каменогорск, а в сентябре дошли слухи из Омска, что меня, Южка, и Жоховского, вместо них отправляют в Омск. Почему? Никто ничего не знал. Нам велели готовиться к дороге.

Добрые люди, что так гостеприимно принимали нас у себя, проводили нас по-братски. К Елизавете Бартошевич мы пошли проститься, чтобы ещё раз пожать те руки, что были к нам так добры и милосердны.

Прощание было скорбное.

Она плакала и благословляла нас, обещала проведать в Омске, как только выздоровеет. Бедная Елизавета! Она не смогла выполнить обещание: в начале 1850 года умерла. О! Звезда Сибири! Всю жизнь мы будем хранить память о тебе.[85]

<<Назад  Далее>>

 Главная  

  Словарь Яндекс.Лингво

 

 

Rambler's Top100

© М. Кушникова, перевод, 2007.

© М. Кушникова, В. Тогулев, предисловие, составление, 2007.

© А. Брагин, оформление интернет-сайта, 2007.

Хостинг от uCoz