Найти: на

 Главная  

 Источник:

Tokarzewsky Szymon. Bez pasportu. Z pamietnikow wygnania. – Warszawa, 1910. [Токаржевский Ш. Без паспорта. – Варшава, 1910. – На польском языке].

Шимон Токаржевский

БЕЗ ПАСПОРТА

Из воспоминаний изгнанника

Варшава,1910

 Страница 1 из 2

[ 1 ] [ 2 ]

Кострома, 2 августа 1882г.

Наша любовь к Ней чиста, как лилия… Бескорыстна… Она расцвела на могилах и призывает все блага для неё, а для себя не ожидает ничего, совершенно ничего… Эта любовь укоренилась в наших сердцах так сильно, что угаснуть в наших сердцах сможет лишь с последним их трепетанием.

– Брат Шимон, – прерывает меня каноник Рогожинский[1], – вы изъясняетесь, как трубадур, который обращается к любимой королевне.

– Но разве не к настоящей королеве стремятся все мои мысли?

– Ну да, конечно же, именно так… Но, видите ли, вообще, а особенно сейчас, в нашем положении, чувства надо держать в узде… А способ, каким вы хотите их доказать, я, простите, считаю неразумным.

– Это не проявление чувств, каноник… Да и вообще, что тут думать, вижу, что впервые за несколько лет, что мы провели вместе, нам не удастся понять друг друга.

Молчим.

Через мгновение начинаю напевать:

…есть край иной за этим краем.

И в том краю мой целый мир,

И там мой светлый ангел…

– Ну, ну! – принуждённо засмеялся каноник Рогожинский. – Смотрите, скоро «голубые ангелы»[2] с саблей на боку примут вас в свои объятья, пока вы не отрезвитесь от ваших сентиментальных мечтаний где-нибудь около Ледовитого океана, среди якутов.

– Ну и что?! Я их неплохо знаю. Премилое племя! А арктические края так любопытны и непривычны для исследователя…

– Сумасшедший! Как Бог свят – сумасшедший, – воскликнул каноник, схватил футляр со своей скрипкой и выбежал в соседнюю комнату, захлопнув дверь за собой.

Ксёндз Рогожинский, незаурядный скрипач, своей прекрасной игрой услаждал и успокаивал изгнанников в тоскливые минуты: в Тунце, где отбывал ссылку со многими священниками, а потом в Галиче, где лет восемь провёл со мною рядом.

… Сейчас каноник Рогожинский как раз исполнял какой-то неимоверно сложный пассаж из Сарасате. Значит, понемногу волнение его улеглось, – закончив играть, он вернулся в мою комнату и спокойно сказал:

– Брат Шимон, давайте отставим риторику в сторону, откажемся от декламаций и воздержимся от неуместных шуток, – поговорим серьёзно. Ответьте мне по-мужски, ответьте по совести: вы что, хотите ехать в Варшаву?

– Отвечаю со всей серьёзностью, дорогой каноник, говорю без обиняков. План поездки в Варшаву созрел у меня, как только меня освободили от полицейского надзора и я решил это намерение осуществить, как только меня перевели из Галича в Кострому.

– Но ведь коронационный манифест, которого можно ожидать через несколько месяцев, дарует вам полную свободу!

– Да? С чего вы взяли… Могли бы вы, каноник, поручиться, что милости коронационного манифеста коснутся и меня?

Ведь я – «рецидивист», «вожак ремесленников», как меня назвали в обвинении, и уже парочка манифестов обошла меня стороной.

Ксёндз Рогожинский умолк. Набил трубку. Я продолжил:

– Послушайте, каноник, с 64-го года мы с вами идём одним путём. Случалось всякое, нас встречали то проклятьями и камнями, то хлебом и солью, когда с сердечностью, а когда злоречием. Благодарные за сочувствие, равнодушные к пренебрежению, – каторгу, изгнание, хмурую годину, постоянную тоску и материальные невзгоды, – всё мы сносили довольно смиренно. И это потому, что наши сердца всегда были обращены к Польше, потому что нас поддерживала неугасимая надежда вернуться…

– Да, всё так и было, – подтвердил ксёндз Рогожинский.

– Так мы и прожили лет восемнадцать с лишком. Немалый срок, правда же?... После отказов на мои обращения к разным властям, после стольких разочарований, шансы мои на возвращение кажутся всё призрачнее… А, скорее, их вообще нет… Но терпение моё и силы исчерпаны. А тоска по Отчизне стала для меня тяжкой болезнью… Которая в любую минуту может превратиться в безумие. Если этого ещё не случилось, – значит, я ещё способен владеть собой… Но это уже последние всплески воли…

Послушайте! Это моё твёрдое решение побывать в Варшаве, это не мимолётная фантазия, это не минутный порыв, – это хорошо обдуманный план. Наверняка обстоятельства никогда не сложатся так благоприятно для того, что я задумал: Кострома довольно большой город, никто нас здесь ещё не знает, я уверен, что ускользну незаметно, так что ни одна живая душа не заметит моего отсутствия. А в Варшаве, – здравствуй, свобода, – там уж, конечно, из прежних властей и начальства никого не осталось. Новые стражи безопасности, даже самые грозные, меня не знают и даже моего имени никогда не слышали… Среди полумиллионного населения нетрудно укрыться, особенно если, как у меня, столько друзей. Так что я вернусь к вам цел и невредим.

– Дай-то Бог! – вздохнул ксёндз Рогожинский. – Об одном лишь прошу вас. Запомните, хорошо запомните, – я вам эту безумную эскападу отсоветовал.

– Охотно свидетельствую, что вы, мой каноник, приводили самые веские и убедительные аргументы, чтобы отвратить меня от этой поездки, но они лишь сильнее толкали меня в путь.

Кострома, 4 августа 1882г.

Поездка моя в Варшаву решена.

Я весел и бодр, как будто помолодел на двадцать лет.

Ксёндз Рогожинский настаивает, чтобы я ехал вторым классом, поскольку на пассажиров третьего класса полицейские смотрят гораздо пристальнее.

И он, конечно, прав. Заговорщики обычно деньгами небогаты.

Посчитал свои капиталы. На второй класс до Варшавы хватит.

Каноник советует взять с собой только маленький чемоданчик, с которым легче передвигаться, и который на острый глаз полицейского не так подозрителен.

Всё верно! – большой багаж сильно обременяет в пути.

– А ещё надо элегантно одеться, – заявляет ксёндз Рогожинский.

Я расхохотался.

– Этот ваш совет выполнить не могу. Мой гардероб уже давно настоятельно требует обновления. Остаётся надеяться, что белоснежная манишка и «глянц», спасибо костромской прачке, затмит убогость ткани. Старомодный покрой одежды на путешественнике моего возраста тоже никого не удивит.

Укладка вещей не заняла много времени.

Каноник в это время энергично собирал меня в путь; прежде всего запасал и укладывал еду, чтобы я «не толокся на станционных буфетах и не мелькал перед жандармами». Он уже успел собрать множество свёртков разной величины и формы, и постоянно ещё что-то доставал из шкафа и добавлял к собранному, постоянно бормоча: «cara patria, – carior libertas»[3].

Я делал вид, что не слышу, но бормотание не прекращалось, и я взорвался:

– Что это вы, добродетель мой, приправляете мою еду камергерскими сентенциями? Премного благодарен! Такой приправой только травиться! Это добровольный поселенец, вроде пана Каэтана Венгерского мог сочинять такие сентенции, и ещё присовокупить к ним свой герб, но не нам эту ересь повторять, каноник! Где бы мы ни были, какой бы опасности ни ожидали, не наш это девиз: «свобода – выше Отчизны».

– Ну-ну, – оправдывается сконфуженный ксёндз Рогожинский, помрачнев, – вы правы. Я сказал глупость, признаюсь и – «mea culpa!»[4]

Ярославль, август

Когда в Ярославле я спросил на пристани у извозчика, знает ли он, где проживает архиепископ Фелинский, он поглядел на меня с удивлением.

– Ещё бы я не знал, где живёт «польский епископ», – ответил, сняв шапку, – даже маленькие дети здесь знают его адрес.

И действительно, архиепископ Фелинский во время своей ссылки в Ярославль заслужил всеобщую любовь и уважение.

В высших кругах он бывал часто, но и в скромных семьях тоже, а для бедных был опекуном, постоянным и неутомимым утешителем.

Городские чиновники, светские и духовные, завидовали такому его нравственному превосходству. Злобные доносы поступали к властям один за другим… Только когда оказалось, что в деятельности архиепископа нет никакой политической подоплёки, и что она сугубо благотворительная, его оставили в покое.

Когда слуга подал архиепископу карточку, на которой я написал своё имя, тот сейчас же выбежал мне навстречу с распростёртыми объятьями……

…………………………………………………

…………………………………………………[5]

Во время доверительной беседы, первой после стольких лет расставания, из закоулков наших сердец всплывали воспоминания всяких обстоятельств, участниками коих были мы оба, – всплывали и сплетались в венок из светлых, ясных и сияющих жемчужин, но и чёрных, мутных и злобных бусинок……

…………………………………………………

…………………………………………………[6]

…а потом архипастырь сказал:

– Коль уж вы решили пробраться на родину без паспорта, – будьте готовы к тому, брат мой, что найдёте там множество новых могил. А те тропы, по которым мы с вами ходили, как я слышал, давно позаросли травой, а ещё хуже… многие из них заполонили сорняки.

– Вернувшись, даст Господь Бог, станем сорняки искоренять, дорогой архипастырь! – горячо заверил я.

– Конечно, брат мой, мы усердно возьмёмся за работу, – невесело усмехнулся архиепископ Фелинский, и вздохнул.

Я понял. Он, так же, как и я, предчувствовал, что амнистия обойдёт его мимо.

Варшава, август

На Ярославско-Вологодском вокзале в Москве пристала ко мне оригинальная семейная пара. По лицу и фигуре, калмыцко-монгольского типа, – а по манерам и поведению, – типичные купцы-миллионщики из центральных губерний России.

Она – молодая, румяная, статная женщина в ярком шёлковом платье, в бархатном казакине и белой шёлковой шали на голове.

Он – бородатый и грузный, в суконном сборчатом армяке и в шапке величиной с блюдо.

Конечно, инициатива знакомства исходила не от меня.

С чемоданчиком в руке я стоял на перроне, ожидая какого-нибудь транспорта.

И тут женщина, которая привлекала внимание своим кричащим туалетом, подходит ко мне и обращается с вопросом:

– Господин тоже направляется на Смоленский вокзал?

Я кивнул в знак согласия, она предложила приятным, звонким голосом:

– Теперь вам не достать никакой телеги, все уже расшарпали пассажиры. И тогда, знаете что, вы можете добраться до Смоленского вокзала вместе с нами на нашем собственном тарантасе. Приглашаю вас с нами и Аполлон Фролович, мой супруг, тоже вас приглашает.

Аполлон Фролович подошёл к нам, по военному коснулся рукой головного убора, громко засмеялся во весь рот и сказал:

– Ну-с! Конечно! Просим! Просим! Я, и Пелагея Игнатьевна тоже так говорит, так что поедем вместе, господин попутчик.

Удивлённый любезностью незнакомых людей, я колебался.

В конце концов, когда на перроне не осталось ни поездов, ни пассажиров, я всё-таки принял любезное предложение и подошёл с моим багажом к тарантасу семейства Фроловичей, а потом, – рад – не рад, – пришлось уместиться с ними в одном вагоне.

Как только поезд тронулся, Пелагея Игнатьевна принялась развязывать разные корзинки и коробочки, извлекая из них всякие вкусности, а Аполлон Фролович в это время откупоривал бутылки…

Оба супруга потчевали меня едой и напитками очень настойчиво.

Вежливо и решительно отказываясь от угощения, объясняю, что сыт, а напитков никаких не принимаю вообще.

Невзирая на мои отказы, семейство настаивает, чтобы я попробовал и пригубил, и само угощалось усердно. Особенно Аполлон Фролович, щёлкая челюстями, как крокодил, поглощал куски мяса с чёрной икрой и запивал араком.

По мере отдаления от Москвы, купе, где нас было сперва только трое, начало заполняться.

Один за другим в дверях показывались какие-то мужские особи, явно «из-под тёмной звезды». Казалось, что-то роднило этих людей, хотя они очень редко здоровались друг с другом. Пелагея Игнатьевна и Аполлон Фролович, разыгрывая гостеприимных и сердечных хозяев, угощают всех едой и напитками, приговаривая: «Лей, не пролей, эх, ты, милый!»

В вагоне включили освещение.

Кто-то предложил для забавы перекинуться в карточки

Предложение вызвало общий восторг.

Ага! – тут же смекнул я. – Оказывается, я окружён шулерами… Причём я был намечен жертвой ещё на Ярославско-Вологодском вокзале в Москве членами шулерской поездной банды, Пелагеей Игнатьевной и Аполлоном Фроловичем.

Если, конечно, это их настоящие имена.

Надо сказать, что с подобными шулерами-профессионалами я встретился теперь в первый раз. Я и раньше знал, что те, которые действуют по вагонам в европейской России и обыгрывают намеченных заранее пассажиров, в своём ремесле считаются спецами minorum gentium[7].

От братьев-изгнанников, а также от истинных россиян я слышал о шулерах просто-таки неправдоподобные чудеса, причём абсолютно достоверные, что происходили в Забайкальском, Уссурийском и Надамурском краях.

В этих живописных и богатых просторах купцы неудержимы в азартных играх и опорожняют свои туго набитые золотом кошельки с завидным юмором, так же легко и быстро, как и наполняют их, пользуясь наивностью и простодушием аборигенов.

Иначе обстояло дело с чиновниками.

Эти господа, получавшие ограниченное жалованье, рисковали, проигрывали казённые деньги, ассигнованные на строительство, сельскохозяйственные цели и закладку садов и парков.

В Петербурге лежали планы церквей, проекты живописных садов и сельскохозяйственных угодий.

Но за Байкалом, над Уссурией и над Амуром, никаких крепостей и церквей, никаких угодий и садов нигде не видно было.

Их никто не строил и не закладывал, поскольку из рук государственных чиновников казённые рубли ускользали к шулерам.

Кружили и по Сибири рассказы о подобных фактах.

Некий инженер, россиянин, проживал над Амуром со своей приятельницей француженкой.

Опытный шулер, он играл осторожно, но как-то случилось, что карта ему не шла.

Его партнёр, полковник Ф. на последний куш поставил 50 тысяч рублей. В качестве эквивалента такой суммы инженер предложил свою приятельницу и – проиграл.

Француженка охотно согласилась заменить инженера полковником.

Вскоре после этого счастливый игрок и его «выигрыш» поженились, причём, как утверждает молва, жили весьма счастливо.

Я воспользовался первой же возможностью избавиться от опасной компании. Мне удалось вырваться из вагона с шулерами и пересесть в другой вагон.

Кроме меня рядом никого не было.

Стою перед окном.

Землю объяла погожая ночь…

Из трубы локомотива вылетали миллиарды искр – они кружили вокруг поезда, образуя фантастические видения: неуловимые, зыбкие, в пелене чёрных облаков возникали фигуры, вспыхивали пожары, окрашивая, словно кровью, нивы, долы, реки…

Пурпурные отблески метались по сапфировому небу.

Восходящий полный месяц вынырнул будто из огненного моря…

А тем временем курьерский поезд, не задерживаясь на подорожных станциях, летел, летел…

Я размечтался. Тешился мыслью, что каждый оборот, каждое движение этого огненного исполина приближает меня к желанной цели… Приближает к Отчизне, к моим родным…

Восходит солнечный, ясный августовский день… Уступая лучам розовой зари, тревожная мгла рассеивается с небесного свода…

Не отхожу от окна, погружаясь в созерцание пейзажа.

Вдали маячат крытые соломой деревенские хаты и свежевспаханная стерня, и сосновый бор. Местами взблёскивают пруды и ручейки.

Всё глядит солнечно и празднично розовеет.

Поезд летит сквозь жнивьё.

Мелькают отдалённые от путей купы снопов и, словно жёлтые округлые башенки, – свежие скирды связанных колосьев.

Вздыхаю, впитывая в себя каждый глоток воздуха.

Каждую самую малую чёрточку пейзажа оглядываю взволнованным, любящим взором и, склонив голову, с священным обожанием, шепчу:

– Здравствуй, моя ты земля, рождающая хлеба, что выращивают работящие руки. Здравствуй!

И пока в мыслях моих, витающих в экстазе, звучит «Ave Patria!»[8], в купе кто-то входит…

Как недруга, вторгшегося в мои владения, осматриваю неприветливым взглядом нового пассажира.

Ах!... Это оказался жандармский офицер.

Молодой, приятный на вид, светлый блондин, такой рослый, что голова его касается вагонной лампы, несмотря на утреннюю прохладу, одет только в мундир, шинель небрежно накинута на левое плечо, сабля, бряцая, волочится за ним. Движением весьма расслабленного человека садится на скамью и закуривает. Но, увидев надпись «Для некурящих», гасит папиросу в пепельнице и, двумя пальцами касаясь фуражки, говорит, очень вежливо и приятно улыбаясь:

Виноват!

– Курите, пожалуйста, – отвечаю по-русски, – какие уж церемонии между мужчинами.

Mercis![9] – усмехнулся офицер и извлёк из серебряного портсигара папиросу, после чего вперился в меня взглядом.

Он осмотрел меня с ног до головы. Глаза наши встретились. Его зрачки впились в мои ястребиным взором, который из удручённой и встревоженной человеческой души пытается «выловить» мысли или факты из самых глубин её тайников.

Мне очень знаком был такой взгляд. Сколько раз косоглазый Зданович из Павиака истязал таким взором политических заключённых, чтобы добиться от них признания и внести в протокол. Такой взгляд был во сто раз более тяжкой пыткой, чем ударом выбитые зубы или клочками вырванный волос, что постоянно практиковалось при допросах политических заключённых.

Я почувствовал жар в голове, стеснение в груди, потому что, не прикрывая век, выдержал этот взгляд, но был уверен, что в любую минуту офицер может спросить меня, откуда и куда я еду, и по каким делам. И паспорт потребует, а потом велит арестовать.

Но ничего подобного не произошло. Тревога моя была напрасна.

Чтобы как-то сдержать волнение, я вытащил свои запасы и с аппетитом принялся за еду, в то время как офицер растянулся на скамье и всю дорогу спал сном праведника.

На Тираспольском вокзале его разбудили, и он очень вежливо и дружелюбно простился со мною.

* * *

– Однако! – вскрикнул полковник Валенций Левандовский[10], увидев меня с моим чемоданчиком и багажом в своём магазинчике на углу улиц Хмельной и Братской.

– Ну и жох, ну и хват! – хохочет полковник, потирая руки, когда после ухода его клиенток я признался, что прибыл без паспорта.

Конечно же, ему хотелось воскликнуть: «Хвала Господу Богу!», но, увидев, что я, не здороваясь, прошёл через первую комнату и шмыгнул во вторую, как старый конспиратор, быстро ориентируясь в ситуации, он сразу догадался, что моё внезапное и неожиданное появление в Варшаве нелегальное и, пока в магазине были посетительницы, заполнил возникшую паузу:

– Во всяком случае, глоток чая и закуска для пана у меня найдётся, другое дело, придётся ли это вам по вкусу.

А когда мы остались одни:

– Что сказать, никому бы не пожелал такой экскурсии, но раз ты на это отважился, давай обниматься. Располагайся у меня, пожалуйста, брат мой, по-сибирски, без всяких церемоний. Отдохни немного, а потом, – чёрт побери! – по случаю твоего приезда, закрываю свою лавочку. И пустимся по Варшаве, я тебя отвезу ко всем нашим приятелям.

– Согласен! Согласен на всё, что ты задумал и запланировал.

Варшава, 15 августа

Из бронзовых колокольных сердец кафедрального собора, из бронзового лона колоколов соседних костёлов, плывёт высоко над городом, гармонично парит этот звон, призывая верующих к молитве.

Сегодня, 15 августа, праздник Зелёной[11] Богоматери.

Крестьянки охапками приносили букеты цветов, душистых трав, яблоки и колосья, – варшавяне охотно раскупали эти сельские освящённые букеты.

И весь город, а особенно улицы, близкие к костёлам, полны свежести, полны благоухания…

……………………………….[12]

…И пошли мы по улице святого Яна.

Какая-то женщина легонько просунула маленькую ручку под мой локоть. Смотрю: оказывается, это пана Лесчинская, жена Юзефа Лесчинского, моего сотоварища по каторге в крепости Модлин[13].

Улыбаясь, она говорит:

– Полковник вчера сообщил мне о вашем приезде. Я тут же послала телеграмму мужу, он через пару дней прибудет из Литвы поприветствовать и обнять вас. Узнав от полковника, что вы пошли в Фару, я побывала в двух костёлах, надеясь вас встретить и пригласить остановиться у меня. Дом женщины, как вы понимаете, менее приметен для полиции, чем магазин экс-конспиратора и экс-вояки Левандовского. Мы с Валенцием вынуждены были согласиться, что госпожа Лесчинская права.

Я принял её приглашение и перекочевал в гостеприимный дом жены Юзека.

Как бы там ни было, а тяга к весёлым встречам и щедрым пирам – вот что в Польше живёт от века и, наверное, никогда не переведётся.

«Великий Замысел» встретил меня в отеле «Виктория» дружелюбно. В атмосфере лёгкой шутки, угощений шампанским, которое шумно и пенисто разливалось по бокалам, – «Великий Замысел» провозглашал тосты. В честь быстрого моего возвращения в Варшаву (конечно, легально) и заверял меня, что «в Польше Шимон Токаржевский никогда не останется без хлеба».

Верю этим словам, ведь «Великий замысел» – огромная сила, которая держит в своих руках судьбы сотен тысяч несчастных и направляет их своей волей.

В 60-х годах эта сила обеспечила мне весьма полезные и доброжелательные связи.

Удастся ли и сейчас завязать такие отношения?... Надеюсь!

Обмен сердечными словами и бокалами шампанского в руках ни на кого не накладывает никаких обязательств… Между той, прежней, эпохой и днём сегодняшним, между вчера  и сегодня – время и обстоятельства проложили глубокую пропасть.

И всё же я полон надежд, что, возможно, и сейчас моё положение может измениться. Ведь всё, в конце концов, когда-нибудь заканчивается. Я побывал в довольно-таки тяжких передрягах, и как-то выпутался. Так что и сейчас, если мне только позволено будет вернуться, при остатках здоровья, сил и энергии, какие удалось сохранить, удастся, если не полностью, то всё же выкарабкаться на вершину, или, по крайней мере, подняться со дна и ни для кого не быть «подстилкой»…

Сейчас взоры всех поляков под российской оккупацией обёрнуты к коронации. Так что, естественно, и я тоже обращаю свои надежды к тому же.

Сейчас я похож на обитателя Полярного круга.

На протяжении нескольких зимних месяцев в их арктической отчизне – не было видно солнца… Но уже с начала апреля, хотя они и понимают, что солнца ещё не видать, всё-таки выходят из своих ледовых жилищ и с тоской и надеждой вглядываются в ту сторону, где солнце может показаться…

А когда оно появится, с какой радостью они его встретят!

Пожалуй, уже пора, чтобы после девятнадцатилетнего ожидания солнце заглянуло и в моё окошко…

Варшава, 22 августа 1882г

Моим прогулкам по сиреневому[14] городу наступил конец…

Смело могу сказать, что, ступая мо варшавским улицам, заглядывая в дома, где бывал раньше, – вновь пережил то время, что прошло после возвращения с первой каторги в Омске до третьего заключения в крепость и до третьего моего изгнания, то есть с 1857 до 1864гг.

Образы моих приятелей, – тех, что уже покоятся в гробах и тех, что вместе со мной вкушали горький хлеб изгнания, а также тех, кого судьба раскидала по разным сторонам земли, – все они встают передо мной, как живые.

Колорит моих воспоминаний той эпохи, – это приглушённый колорит Сибири, но теперь он вновь обретает живые, светлые, живописные краски.

Сперва я посетил дворик, обозначенный номером 941, который в 1857г. принадлежал г-же Эмилии Госселин, – она, хотя и носила чужестранную фамилию, была, однако, пламенной патриоткой Польши и женщиной высокого полёта ума и твёрдости характера.

В этом дворике под каштанами, с маленьким цветником и несколькими фруктовыми деревьями, под руководством пани Эмилии Госселин воспитывались барышни из богатых городских домов.

В этом дворике собирались «энтузиастки» во главе с Нарцизой Жмиховской и Элеонорой Зиемиецкой, собирались также светлые и образованные умы, такие как Густав Эренберг, Генрих и Александр Краевские, Гервазий Гзовский, Опиенсцы, Траугут, Жулинский и множество других. А также самые решительно настроенные патриотические представители молодёжи, как проникнутый огневым темпераментом Владислав Краевский[15], студент Медицинской Академии.

В этом дворике появлялась такая светлая личность, как ксёндз Бенвенутий, и ежедневно приходили просто гости, чтобы обсудить между собой всякие важные вопросы, разные задуманные проекты, и просто для обмена мыслями и чувствами.[16]

С панной Эмилией Госселин мы ездили в Ворки, к полковнику Петру Высоцкому, чтобы отвезти ему 2253 злотых, которые были собраны шляхтой Земли Петровской, стараниями пана Кжановского, владельца имения Шимчиц, для старого вояки Высоцкого.

Как укреплял нас в наших надеждах и намерениях возвышенный разум Высоцкого, его скромность, искренность и благородство духа![17]

В 1864г., через пару недель после моего заключения, панна Госселин умерла. Дворик продали. Каштаны и фруктовые деревья засохли. Цветник превратился в свалку.

Теперешний владелец намерен домик снести.

Итак, от домика, в котором прошли прекраснейшие дни моей жизни, вскоре не останется и следа.

Невозможно представить, чтобы такая судьба грозила когда-либо дворцу Урусовых, где во время моего пребывания в Варшаве проживало семейство Ипполита Скимборовича. В их огромном салоне царили холод и королевская роскошь, и скажу прямо: королевская скука.

А, может, только я не умел прижиться в этом салоне?

Зато сердечная, милая непретенциозная атмосфера царила на собраниях у Голембовского на улице Долгой в доме г-ж Виежбовских и у Фелиции Панцер, в аллеях Иерусалимских.

У Оскара Станиславского бывало много государственных персон. Очень запомнился мне частый гость: граф Осолинский с его дочерью, весьма учёной женщиной, Вандой Томашевской, графиней Потоцкой.

Хорошо запомнил я и министра Тимовского, с двумя гребёнками, вколотыми в волосы. Эти гребёнки господина министра смешили меня донельзя. Никак не мог к ним привыкнуть.

Маленькая площадь перед Ресурсом никак не изменилась, всё такая же уютная и солнечная.

Здесь, в доме генерала Левинского, какое-то время жила писательница, автор книги «Язычницы».

Отсюда я направился на улицу Медовую к дворцу Грабовских. На «Медзогорье», то есть на пятом этаже, у Нарцизы Жмиховской, бывало людно и приятно. Никогда не увянет в моей памяти впечатление от мастерской игры Юлии Банковской. Так же живо маячит перед моими глазами картина, которую изобразил – импровизация! – юный, славный паренёк, художник Войцех Герсон. Скимборович выступает на ней в образе Мильтона, а также хмурый Бартошевич, слащавый Францкиевич, астроном Барановский, – все они тоже попали в эту картину.

Из-за приметной разницы во взглядах на общее политическое положение в нашей стране и на духовные чаяния нашего народа в ранее весьма согласном кружке гостей Нарцизы Жмиховской, возник разлад…

Мы, сибиряки, начали от этого кружка отдаляться… отдаляться… «Медзогорье», которое между собой называло друг друга «Монпарнас», по некоторым причинам переименовались «Монт Синай»…

Нашёл новую улицу «Брюла», на ней появились красивые железные ворота и ограда вместо дома, который замыкал улицу Ниецала со стороны Саксонского сада.

В этом ныне не существующем доме, раз в неделю у пани Криспины Стельмовской, во время дневного приёма две госпожи, в твёрдом разуме, утверждали, что все наши патриотические движения до 1830 года были политической ошибкой, может быть, даже глупостью, бредом разгорячённых, неразвитых мальчишеских умов…

Им оппонировала Нарциза Жмиховская, причём так горячо, что даже уронила на пол чашку, которую держала в руке… Послышался звон разбитого фарфора и бренчание упавшей ложечки, после чего в комнате воцарилась хмурая тишина… Обиженные дамы и те, кто в оклеветанных «движениях» потеряли самых близких людей, утирали слёзы… А кто-то громко выкрикнул:

– Фанариотки!

Обиженные схватили свои шляпки и, ни с кем не прощаясь, при всеобщем неодобрительном молчании, поспешно покинули дом пани Стельмовской.

* * *

Эмилия Госселин, учительница, целью всей своей жизни сделала утешение и помощь политическим заключённым и изгнанникам.

Когда в июне 1848 года нас вывозили в кибитках в Сибирь из ордонанцгауза около Саксонской площади, среди многих провожавших мы заметили молодую, симпатичную, плачущую женщину в чёрном, от которой конвойный офицер передал мне маленький, завернутый в клеёнку свёрток.

На первом же постое я положил его в чемодан и лишь в январе 1849-го в Усть-Каменогорске[18] развернул.

В нём лежало душистое мыло, щётка для волос и красивый, очень густой гребень из слоновой кости. Этот гребень, слишком дорогой и слишком изысканный для каторжника, к тому же очень хрупкий, никак не свидетельствовал о практичности дарительницы.

И всё же я пользовался им, а когда он несколько загрязнился, на гладкой поверхности кости проступили микроскопические буковки: «Мужества вам, дорогие братья, Отчизна вас не забудет».

И это пожелание не было послано всуе.

В Очаире у Кжижановских[19] мы нашли письма с подписью «незнакомая сестра Эмилия Госселин».

Эта переписка продолжалась во время всей моей омской каторги и во время ссылки.

Прибыв в Варшаву в 1857-м, я первым делом отправился к «незнакомой сестре».

Во дворе под каштанами хозяйка, Эмилия Госселин, и все её гости, приняли меня истинно по-братски. Она и натолкнула меня на мысль взяться за какое-нибудь ремесло.

Глянулась мне симпатичная физиономия Килинского, и – я стал сапожником.

Первую свою мастерскую после освобождения я устроил по соседству с двориком под каштанами, на улице, что сейчас зовётся Мировской.

Все мои клиентки были очень приличные женщины.

Вскоре мои изделия вошли в моду. Заказов у меня было множество, дамы присылали мне свои пожелания в надушенных записках, адресованных:

«Monsieur Simon de Tokarzewski»[20]

Кареты подъезжали к моему скромному жилищу, так что тесная и узкая улочка аж гудела. Мои приятели потирали руки от радости; и я тоже был очень доволен плодами своих трудов.

Через год я переехал на улицу Тломацкую и над своей сапожной мастерской повесил вывеску:

Здесь можно найти обувь для женщин.

Вывеска получилась необычной и вызвала просто-таки сенсацию, что привлекло всё больше заказчиц.

На вопрос, почему на вывеске не написано, как водится, «магазин дамской обуви», я ответил:

– Так я и хотел, как написал: для женщин, потому что в нашем обществе я дам не вижу.

В моём скромном помещении за магазином, каждую субботу собирался тот же кружок женщин и мужчин, что во дворике под каштанами.

Часто нас посещали земляки из ближних и дальних окрестностей, чтобы поговорить и посоветоваться со «старой Сибирью», они приезжали специально в Варшаву.

Приезжал, например, Шимон Даровский[21] из Кракова, нагружённый запрещёнными стихами, которые самолично переписывал, и часто декламировал их под аккомпанемент скрипки, перемежая чтение прекрасным пением Каролины Фрибен.

Иногда появлялся у меня какой-нибудь посланец из-за границы.

Очень часто посещала меня по ночам полиция.

Но, поскольку я был чрезвычайно осторожен, самые придирчивые осмотры не приносили никаких результатов.

Только один раз комиссар удовлетворённо крякнул в моей комнате, вытягивая из-за печи свёрток каких-то бумаг, обвязанных шнурком.

Я весь похолодел…

Да кто же это мог у меня, без моего ведома, подбросить небезопасные бумаги? Хотя, – сколько бывало у меня и малознакомых любопытных…

При ближайшем рассмотрении оказалось, что свёрток – всего лишь подшивка «Комуналов», отвратительного чтива, которым возмущались все жители края.

Со временем наши постоянные еженедельные собрания должны были прекратиться.

Теперь мы сходились малыми группами и в других местах, чтобы посоветоваться при необходимости.

С каждым днём убывал кто-нибудь из нашего кружка.

Кого-то арестовывали и помещали в крепости или в Павиак… Кого-то увозили в Россию.

Я сам, как ответственный редактор «Стражницы», тоже некоторое время отбывал ссылку в Рязани[22].

А когда вернулся, – Варшава жила как на вулкане.

Пока жар тлел только внутри, – но уже ощущалось, что кратер взорвётся вскоре и на польской земле вспыхнет пожар и кровь прольётся рекой.

Те, кто постарше, поспокойнее и поосторожнее, с тревогой ждали взрыва, теша себя надеждой, что его ещё удастся предотвратить, или по крайней мере отсрочить!...

Молодёжь же, у которой кровь так и кипела, напротив, только и спрашивала:

– Когда? Разве ещё не время?...

В конце концов, начальник цивильной рады, г-н маркграф Виелопольский, объявил рекрутский набор, на что двадцать одна тысяча призванной в польское войско молодёжи ответила, выкрикнув единогласно:

– Время настало.

И ушла в леса…

И вспыхнуло восстание…

Каждый, кто видел и внимательно следил за ходом событий, кто сам в них участвовал, имеет все основания считать, что, если бы не этот «рекрутский набор», не было бы в наших деяниях после разделов Польши таких кровавых страниц, как в 1863 и 1864гг.

<<Назад  Далее>>

 Главная  

  Словарь Яндекс.Лингво

 

 

Rambler's Top100

© М. Кушникова, перевод, 2007.

© М. Кушникова, В. Тогулев, предисловие, составление, 2007.

© А. Брагин, оформление интернет-сайта, 2007.

Хостинг от uCoz