Источник: Tokarzewsky Szymon. Zbieg. Wspomnienia z Sybiru. – Warszawa, 1913. [Токаржевский Ш. Побег: воспоминания о Сибири. – Варшава, 1913. – На польском языке]. |
|||||||||
Шимон Токаржевский ПОБЕГ Воспоминания о Сибири Варшава, 1913 |
|||||||||
Страница 2 из 5 Я заступил ему дорогу, обхватил за туловище, пытаясь переубедить: – Андрей Константинович, мы можем выехать через двадцать, нет, через десять минут… сейчас потороплю возницу, чтоб скорее заложил коней… сани уже готовы к пути… ночь, лютый мороз… вы чересчур рискуете… останьтесь! Прошу вас! Зловещий блеск, как у разгневанного льва, сверкнул в зрачках Андрея, топнув ногой, он крикнул: – Двадцать девять лет я был прахом, что топтали грубые стопы… двадцать девять лет ежечасно, ежеминутно волю мою ломали… Понимаешь? Теперь я снова свободный человек, и поступаю, как хочу… понимаешь… пусти меня. Он оттолкнул меня с такой силой, которую трудно было ожидать от человека столь слабого на вид, и вышел. – Он сошёл с ума! – мелькнула у меня мысль. Я выбежал за ним, наказав пареньку, что нёс ночную службу, чтобы он отворил ворота в частоколе. ………………………………… Через какие-нибудь полчаса трое резвых рысаков уносили мои санки в Омск к ожидавшим меня гостям. Я надеялся вскоре встретить Андрея Константиновича. Но напрасно высматривал я его… Меня охватила бешеная тревога при мысли, что Андрей Константинович мог отправиться в противоположном направлении… А, может, свернул в лес… Он ведь был как бы в бессознании… Ужас! ………………………………… Вдруг рысаки резко остановились… Возница Тагил, недавно окрещённый тунгус, повернулся ко мне: – Господин! – крестясь, зашептал он. – Душа вскочила мне в горло, во имя Отца и Сына, на веки веков. Аминь! – Что случилось? – Что-то лежит на дороге – может, чёрт?... А, может, красная бабуля[11]. Я испугался насмерть, и кони испугались. На веки веков! Аминь! Я выскочил из саней… На дороге, без сознания, лежал Андрей Константинович, с окровавленными плечами… около него лежал посох, который выпал из рук… Попытаться поднять это бесчувственное тело в одиночку было бы безумием… А Тагил должен был очень крепко держать вожжи, чтобы напуганные рысаки не понесли… Пока я стоял обессиленный, вдруг долетел звон множества колокольчиков, из ближнего бора появилось несколько ездоков с зажженными факелами… Среди них мелькало несколько саней, в которых сидели мужчины, закутанные в меха… В моём сердце проснулась надежда… Я догадался, что это мог быть комендант крепости, Алексей Федорович де Граве, который возвращается с охоты из какой-нибудь дальней чащобы… Этот благородный человек, несомненно, окажет нам помощь… Я был уверен! Кортеж мчался быстро, то по широкой дороге, то скрываясь за купами сосен, или за цепочкой взгорья… Но вот уже слышен топот конских копыт и крики: – С дороги! С дороги! Тут я крикнул изо всех сил: – Остановитесь! Ради Бога, спасите! Кортеж остановился в нескольких шагах от нас. Я побежал к первым саням, в которых сидел комендант де Граве. – Ваше Превосходительство!... Спасите!... Умоляю! На дороге неподвижно лежит человек, может, умирающий… – Ах, это вы, Шимон Себастьянович, здравствуйте! Этот больной, он кто, а? – Приятель! – Ну, приятель, или враг, всё равно – человек, надо его спасти… так, мы заберём его в Омск. Уложим в госпиталь. – Ах, только не в госпиталь, Ваше Превосходительство! Лишь бы не в госпиталь!... Это человек знатного рода, интеллигентный… Лучше, Ваше Превосходительство, отвезти его в больницу к доктору Борису. – Воля Ваша, Шимон Себастьянович, отвезём к этому учёному аристократу, доктору Борису… – Эй, вы, там, поднесите больного господина. – Кто из вас, господа, уделит больному место в своих санях? Мы бы рады его принять, но мы тут сами такие старые толстяки… – Кто желает, молодые господа, прошу! Молодые адъютанты повыскакивали из саней и уложили Андрея Константиновича. Не легко и не сразу удалось привести его в чувство. Он подавал признаки жизни, но был совершенно без сознания. Его укутали мехами, удобно уложили в сани и повезли в Омск… Я следовал за ними и, испытывая такое чувство, словно замыкаю погребальный кортеж. * * * «Дорогой друг, Шимон Себастьянович! Всё, что вам рассказал Андрей Константинович, не было фантазией и, тем более, не было неправдой… Его невеста, Екатерина Васильевна, прибыла в Омск, как и обещала несчастному осуждённому, прощаясь с ним в Петербурге, двадцать девять лет тому назад… Несмотря на седые, как серебро, волосы, Екатерина Васильевна кажется молодой и ещё сейчас очень, очень хороша собой. Наш губернатор, Петр Дмитриевич Горчаков, который был в приятельстве с её отцом, говорит, что в пору расцвета её красы она была восхитительна, и что известный художник Брюллов, как об особой милости, просил, чтобы она позволила написать свой портрет. Все мы тут: Поляки и Россияне, неустанно и сердечно ухаживали за Андреем Константиновичем. Невеста и Тереза Игнатьевна[12] постоянно дежурили около него… Андрей Константинович отдал Богу чистую свою душу на руках его невесты. Если бы вам описать все подробности… Но сейчас не могу… не могу, честное слово… Не вините себя, дорогой друг, Шимон Себастьянович, что силой не задержали Андрея Константиновича, и не думайте, что его внезапный выход из тёплой избы на мороз вызвал обморок, – а потом и смерть. Нет! Нет! Сто раз нет! Андрей Константинович уже носил в груди зачатки смертельной болезни, когда переступил порог вашего дома. Представьте себе человека из круга Андрея Константиновича, идущего per pedes apostolorum[13] от Байкала аж до Омска, и это после двадцати лет каторги, с шестью рублями в кармане… Разве не выпали на его долю все беды, которые заставили вспыхнуть смертельное воспаление лёгких?... Он убежал от вас в приступе беспамятства, в горячке!... Шимон Себастьянович! Отчего же человеческая жизнь так полна горечи, слёз и печали? Почему душу человеческую теснит столько горя! Мечтает, к чему-то стремится, будто в погоне за каким-то недосягаемым маревом? Почему?... Почему?... Почему?... А то братство народов, о котором Андрей Константинович всегда мечтал во время двадцати девяти лет каторги, о котором говорил в предсмертные свои часы, – это братство народов не является ли также ещё одним недосягаемым миражом, верой в который человечество пытается облегчить свои горести и всяческие невзгоды?... Это братство народов наступит ли когда-нибудь на земле? Ответьте, дорогой мой друг, Шимон Себастьянович?... Борис».
Так в последних днях января года 1856-го писал ко мне омский лекарь, сын декабриста. НА ЗОЛОТОНОСНЫХ ПРИИСКАХ СИБИРИ Как-то в некий воскресный день необыкновенное оживление охватило каторжников, содержащихся в омской крепости. Непривычная беготня и движение царили по всему острогу. По углам казематов, за столами на кухне, у частокола, в разных закоулках на плацу и по всей территории – везде собирались малые и многочисленные группы заключённых, которые разговаривали друг с другом очень тихо, одновременно размашисто жестикулируя. От этих групп, что-то обсуждающих приглушённым голосом, видно, что-то чрезвычайно важное, порой, доносились то громкие окрики, то странные названия с непривычным нероссийским звучанием, вроде Джин-шан, Алтун, то энергичные протесты, то обеспокоенные вопросы и ответы: – И сколько же «сменят свою судьбу»? – Кого выберет «Восьмиглазый»? – Неизвестно! Прозвищем «Восьмиглазый» каторжники наделили плац-майора омской крепости, Василия Григорьевича Кривцова. «Изменить свою судьбу» на языке заключённых значило перевоз в другое место наказания. Во время моей двукратной каторги в Сибири, часто происходили дислокации осуждённых из одного карательного батальона в другой, из одной крепости в другую, ещё более далёкую от трактов, ведущих в свет, как в то время сибиряки называли Европу. Нередко случалось, что в какой-нибудь тюрьме просто не хватало места из-за неожиданно многочисленной ссылки или из-за слишком большого числа рецидивистов или политических преступников. И тогда превышающих «норму» осуждённых отправляли куда попало, – туда, где ещё оставались свободные места. Иногда на серебряных, медных, железных и оловянных рудниках, на золотоносных месторождениях и при промывке золота тоже не хватало рабочих рук для добычи неисчерпаемых минеральных богатств, которыми изобилует Сибирь, – и тогда тюрьмы и крепости пополняли недостающие рабочие силы. Для «бандитов» такая смена места была особенно счастливой и они о ней горячо мечтали. Долгий или короткий поход, через незнакомые места, после однообразия тюремной жизни, был для них желанной «встряской» привычной жизни и надоевшего однообразия. В пути по безлюдной тайге, по неизведанным дорогам, через боры, в течение многих дней подобного пути, они окончательно раскрепощались от царящего в остроге распорядка, и нередко им представлялась лёгкая возможность для побега. Отряды солдат, что конвоировали партии арестантов, обычно были малочисленны, так что преследование беглецов оказывалось просто невозможным. Впрочем, офицер, начальник конвоя, не очень волновался из-за такого события, как побег из партии какого-нибудь арестанта, если он был просто рецидивистом, а не политическим преступником, Поляком или Россиянином. – Ну-с, – говорил, весело смеясь, офицер, без всякого раздражения. – Произошёл побег. Невелика важность! А?... Раньше или позже медведь, или другая дикая зверюга сожрёт его в тайге, или всё равно помрёт от голода и холода… А для работы – не этот, так другой сыщется… Сотня найдётся или несколько сот других… Слава Богу, у нас в Сибири везде каторжников хватает!... – Ваша правда! Ваше Благородие! – поддакивал начальству тот солдат, которого офицер осчастливил беседой. Поддакивал-то поддакивал, хотя солдат и все его сотоварищи от всей души слали вслед беглецу самые искренние пожелания: «счастливого пути»… Прозвище плац-майора Кривцова, упомянутое в связи со «сменой судьбы», которая, якобы, намечалась для некоторых заключённых, – эхо и урывки разговоров, которые мы невольно схватывали, повергли нас, Поляков, в страшное беспокойство и страх. Мы уже понемногу приспособились к местности, к дозорным, ко всему окружению… Уже как-то освоились с сотоварищами по тюрьме… Уже немного привыкли к работе и обычаям, царящим в омском остроге. Нас уже знали в крепости и в городе как людей спокойных, вежливых и сговорчивых… А если нас перегонят в другое место, может, мы попадём в ещё более недоброжелательное окружение, где ещё больше бродяг и рецидивистов, ещё больше врагов, особенно для политических преступников-Поляков… И всё, что мы претерпели, всё, что пережили в первые дни нашего бытования в Омске, всё это, наверное, пришлось бы терпеть и переживать на новом месте вторично… И, Бог знает, не в ещё ли более унизительной и во сто крат более острой форме… Поэтому, так называемая среди каторжников «перемена участи» встала перед нами как новая угроза, как страшное невезение, тем более, что в Омске жило множество наших земляков и поселенцев-изгнанников, с которыми нас связывали самые сердечные, истинно братские чувства и привычные отношения… А среди местных жителей у нас тоже было столько искренних и сочувствующих нам приятелей, и просто знакомых! Хотя мы и маялись в зловещих предчувствиях и опасениях, и посещали нас чёрные мысли, мы всё же убедились, что не только мы, Поляки, заметили необычные обстоятельства, таинственные переговоры, шёпоты, озабоченные лица каторжан, их непонятные окрики. Обратил внимание на всё это также и единственный представитель еврейского народа в омском остроге: каторжник Исай Фомич Бумштейн. За убийство полицейского, который поймал его на месте преступления при изготовлении фальшивых денег, он был осужден на двадцать лет тяжёлых каторжных работ и пожизненное поселение в Сибири. На каторге Исай Бумштейн особенно не страдал. По профессии позолотчик и ювелир, в Омске он был единственным квалифицированным мастером этого искусства. При посредничестве своих единоверцев он всё время получал множество заказов из города и его окрестностей. Даже видные чиновные лица часто доверяли ему починки и переделки по его специальности. В таких случаях ювелир-каторжник работал в остроге, под присмотром ефрейтора, который ежевечерне относил заказы их владельцам. Ювелирными работами Бумштейн зарабатывал довольно много, и благодаря тому, что, как человек с «хорошим прошлым», экс-фальшивомонетчик и экс-убийца пользовался уважением и вниманием других каторжан-рецидивистов. Капиталами своими он распоряжался весьма осторожно и доходно, занимая деньги сотоварищам по каторге. Даже за пределами острога Исай Бумштейн вёл дела и имел много должников. Когда-то он был женат… Но после приговора, осудившего его на каторгу и поселение, его жена Хана воспользовалась правом отказаться от мужа, «умершего для Общества», и завязала новые отношения. Отвергнутый муж, тем не менее, не чувствовал особой обиды на неверность своей Ханы. – А я тоже женюсь! – планировал он, двигаясь вместе со стулом по полу. – Как только отбуду каторгу, женюсь! Что, только в Тверской губернии есть еврейки? Ай-ай-ай! И в Сибири тоже их хватает! И в Сибири их множество… Есть купцы, наживающие большие капиталы, есть и такие еврейки – «самый цимес[14]»! Ай! Ай!... Бродячий знахарь, с которым Бумштейн как-то познакомился в походе, за хорошие деньги продал ему рецепт лекарства, которое после многократного использования, якобы должно было вернуть юношескую живость и гладкость испещрённому оспинами лицу. Со слепой верой в силу этого средства Исай Бумштейн прятал рецепт, как драгоценное сокровище, намереваясь использовать лекарство, когда приблизится срок увольнения с каторги. А этот срок, при нормальных обстоятельствах, должен был закончиться только через шестнадцать лет!... Корыстолюбивый, скупой, униженно-покорный, и вместе с тем тщеславный, трусливый, но хвастун, под маской мнимой глупости и добродушия он скрывал удивительную шустрость, хитрость и наблюдательность, – назойливый и проныра, был человеком, прекрасно проинформированным обо всём, что творится в мире, или по крайней мере в городе, и добытыми сведениями делился с каторжанами, когда считал это выгодным и прибыльным для себя. Притом при всём, Исай Бумштейн был личностью весьма необычной и архикомической. В то воскресенье он, крадучись, подходил то к одной, то к другой группе заключённых, подслушивая их шёпотки. В конце концов, это заметили и в его адрес посыпался град оскорблений и угроз. – Ты же Христа продал, осповатый варнак[15], не приставай к нам, людям, которых правоверный поп крестил в церкви! – Пошёл вон! Деревянная морда, ты чего ещё здесь стоишь?... Исай глотал обиды, как лакомые конфеты, нисколько за них не сердился, усмехался, гримасничал и заискивающе умильно говорил: – Низко кланяюсь и прошу покорно, не сердитесь, господа шляхта, ну что такого? Что это вы? Я не стою!... Воробей на острие частокола дольше стоит, чем я около вас. В ответ послышался взрыв громкого смеха… – Да ну его! Исай Фомич, ты же ястребок, а не воробей. Еврей тоже смеётся… – Ладно, пусть ястребок!... Так разве это мешает?... Всё равно, что ничего! – Ты ещё тут, нехристь? У нас за постой платят! Что, не знаешь? – Платят? А я не знал, – шепчет Бумштейн и обдумывает услышанное… Его разбирает любопытство, но – борется со скупостью. Наконец, побеждает любопытство. – А сколько у вас платят за постой, любезный Лучко Петрович, – спрашивает Бумштейн, – и шарит за пазухой. Все знают, что Исай Бумштейн носит и прячет свои деньги на груди. Потому этот жест и вопрос вызывает сенсацию. От оскорблений каторжане переходят к лести. – Исай Фомич! Молодец! Умница! Славный! – кричат они и множество рук тянутся к еврею. Он спрашивает: – Ну-с, господа, благородная шляхта, ваши светлости, допускаете меня к секрету? – Допускаем! – отвечают. – Допускаем, только за постой и за секрет плати! Бумштейн задумчиво постоял, потом вытаскивает и развязывает кожаный мешочек, копается в нём искривленными пальцами, выбирает мелкие медные монеты и, наконец, высыпав довольно много на вытянутую ладонь, отсчитывает их по копейке. – Что? Только по одной? Мог бы, поганец, заплатить хоть по паре николашек, дать каждому из нас. Это сколько наших денег прилипло к твоей паршивой шкуре! – ругаются обделённые. И всё же согласие и взаимопонимание достигается без труда: заключённые и еврей несколько минут шепчутся между собой, потом Бумштейн отходит от группы… Он излучает сияние… Шипящим дискантом выдавливает из горла монотонные звуки, которые, по его мнению, составляют ту самую песню, что бесчисленные тысячи евреев, в один голос, пели, когда, после исхода из Египта, Моисей перевёл их через Красное море… То есть – это та самая песня, которую, как утверждает Бумштейн, согласно правилам Талмуда, евреи обязаны до конца света петь в дни торжественных праздников и в минуты радостной победы... С архикомичными ужимками Исай подходит к нам… Щёлкает пальцами, кивает бритым лбом и говорит: – Ай! Ай! Господа поляки (он выказывал нам особое уважение и большую симпатию), чего только не бывает на свете?... Вы ничего не знаете?... Исай Фомич знает и вам, господа, секрет откроет бесплатно… Слушайте! В горах Джин-шан (так по-китайски зовётся Алтай) в цехах, где моют золото, не хватает рабочих. В нашем остроге рабочего люду – навалом… Кто посильнее, того возьмут на Алтай, кто послабее – останется здесь!... Вот я, например, – не сильный!... Исай Бумштейн, которому, конечно же, было бы весьма невыгодно оставить Омск, где он уже акклиматизировался и обзавёлся хозяйством, радостно констатирует, что он «не сильный»… Счастливый, он оглядывает свои костлявые ноги, кривые пальцы, худые и сухощавые, как у скелета, руки… Пожимает плечами, двигает их, причмокивает языком, пальцами хлопает себя по туловищу, худому, впалому, обтянутому тёмной, морщинистой кожей… Зато во мне как гром грянула весть, которую нам сообщил еврей… – Разлучат нас, – думал я, – но кто же попадёт на Алтай? И кто останется в этом остроге? Тревожно мне… Гляжу на седую, благообразную голову профессора Жоховского… – О! Этот останется здесь! – думаю. – Останется, потому что старый, изнурённый, бессильный… Гляжу на юную фигуру Юзика Богуславского… У него вид бодрый, хотя и чахоточный…[16] О нём тоже не может быть и речи, – останется. Мой взор блуждает далее… Озирает Александра Мирецкого… Задерживается на других братьях и вдруг… у меня уже не хватает смелости, чтобы строить предположения… Но относительно себя самого у меня складывается самый печальный гороскоп… Несколько месяцев тому исполнилось моё совершеннолетие… К тому же я высокого роста, хорошо сложен, а от лесов и полей моей родной Земли Любельской я почерпнул здоровье и недюжинную физическую силу. И тогда? Меня просто-таки одолевает чернейшая зависть, почему я не сгорбленный и бессильный старец, или тоже чахоточный… – Что, если только меня, одного меня, увезут отсюда на Алтай, на промывку золота?... Господи! Тут за частоколом послышался звон колокольчиков, скрип колёс, топот конских копыт и крик: – Отворить ворота! Исай Бумштейн испуганно спросил: – Ну? Что это такое? – и быстро убежал в каземат… На территорию галопом въехала двуколка… Сторожа выставляют оружие… Офицеры, дежурные караульные выбегают из канцелярии. Салютуют… Из двуколки сходит плац-майор Кривцов и какой-то другой незнакомый мужчина средних лет. Плац-майор отдаёт офицерам какой-то короткий приказ… И сразу же по всему острогу раздаётся барабанный бой… На этот призыв изо всех уголков появляется каторжный люд… Дежурный вахмистр командует: – Встать на смотр! Мы становимся полукругом… Незнакомец, с чёрной, как смоль, порослью на лице и с чёрными густыми кудрявыми волосами, явно семитского типа, вытаскивает из футляра лорнет… Манипулирует лорнетом флегматично, осторожно, с такой осторожностью, будто готовится по крайней мере изучать какое-то необычное явление. Наконец, величественным жестом прикладывает лорнет к глазам… После долгого наблюдения и долгих размышлений приглушённым голосом сообщает свои соображения плац-майору… А тот, всякий раз бесцеремонно подходит и выкатывает на нас выпученные сердитые глаза… А со всем, что говорит незнакомец, соглашается кивком головы… И что-то тихо приказывает поручику, который его сопровождает… Поручик, всякий раз что-то записывает в своём блокноте… Меня охватывает возмущение, тем мучительнее, что оно бессильно и не находит выхода… В этой тюрьме нас, людей, разглядывают, как тягловых животных, выставленных на рынке для продажи… Сколько длился этот просмотр?... Ей-богу, понятия не имею!... Я утратил сознание того, что с нами происходит... Я утратил ощущение той несправедливости, что творилась над нами, унижая и перечёркивая веру в человеческое достоинство. * * * Добычей драгоценных руд в Алтайских горах, в весьма далёкие времена, занимались племена аборигенов и наиболее давнишнее здесь население – племя Чудей. В начале семнадцатого столетия Никита Демидов, известный тульский мастер кузнечного дела, обиженный несправедливым наказанием Петра Великого, задумал развивать горные промыслы на Алтае. И взялся за дело весьма энергично. Однако вскоре отказался от своих намерений из-за огромных затрат и трудностей, связанных с их осуществлением. Тогда все горные предприятия, основанные Никитой Демидовым, перешли во владение Короны, а Царский Кабинет при помощи генерал-губернатора Западной Сибири обязался заняться эксплуатацией минеральных богатств Алтая и ведать там всеми работами. Рабочую силу для добычи серебряной, медной, железной руды и для промывки золота, по большей части, вербовали из жителей Томской губернии, приписанных к царскому горному округу или из так называемых местных биргалов[17], то есть из государственных горняков. Но немало поселенцев, а также мужиков из других сибирских губерний, к горным работам привлекали умелые вербовщики. После нескольких суток беспрестанной гулянки, за счёт данного рудника, получив задаток деньгами и одеждой, а также выпивкой до полного бесчувствия, пьяные мужики подписывали контракты, не отдавая себе отчёта, что надолго запродают себя душой и телом, что по собственной воле впрягаются в ярмо. Горные работы бывали намного тяжелее, чем сельские и даже более тяжкие, чем каторжные… Работы по добыче золота начинались задолго до рассвета. В летнее время – во втором часу ночи и с короткими перерывами на завтрак и обед продолжались до темноты. На берегу золотоносных рек и ручьёв заступы биргалов раскапывали золотоносный песок, который потом свозили на таратайках в машины, обслуживающие промывку песка. Машины приводились в движение конской силой или водой, и были весьма примитивными и плохо построенными конструкциями. Они состояли из дырчатого цилиндра, в который ссыпали золотоносный песок из желобка с высокими краями, в котором после промывки оседали маленькие крупицы драгоценной руды. Работа с машинами была не очень тяжёлой; но она разрушала здоровье рабочих, которые всё время находились по колено в воде, что особенно весной и поздней осенью была холодной, как лёд. Биргалов кормило за их собственный счёт управление рудника. С этими обязанностями начальство справлялось по своему усмотрению, выделяя на питание рабочих убогие крохи. Еда, которую они получали, по качеству была несъедобна, а по количеству – мизерна, так что их, по сути, морили голодом, притом удерживая из их заработка оплату за еду, назначенную «с потолка», так что рабочие таким образом лишались своего заработка. Нередко заработанных денег не хватало для оплаты даже сведённых до минимума жизненно необходимых расходов горняков, так что они ещё и «обрастали» долгами… Долги эти не уменьшались никогда… Таким образом, вопреки всякому здравому смыслу, они лишь увеличивались и приковывали несчастных горняков к их работам бессрочно, потому что расплатиться рабочие не могли и вынуждены были влачить свою поистине трагичную судьбу до конца дней… И лишь после долгих лет неимоверных изнурительных усилий их увольняли, когда они уже были непригодны для какой-либо работы. И только тогда могли они вернуться в свои хозяйства с подорванным здоровьем и преждевременно состарившиеся, так что их не узнавали и часто не принимала даже самая близкая родня. Кадры биргалов на всех сибирских рудниках пополнялись всякого рода бродягами, приговорёнными к принудительным работам, или политическими преступниками, Россиянами и Поляками, приговорёнными к каторге. Например: в моё время на Нерчинских заводах среди нескольких тысяч работников две трети составляли сосланные. * * * Тисуль, крупное, заселённое состоятельными крестьянами, село, посреди Телецкой долины, одной из тех длинных и глубоких долин, что тянутся на пару сот вёрст у подножья Малого Алтая. Дома в Тисуле из кедрового дерева, большие, одноэтажные, с высокими покатыми крышами, с искусно резанным деревянным декором, украшающим косяки дверей, оконные рамы, фронтоны этажей и крыши. По сибирскому обычаю, дома отгорожены друг от друга, как бы защищены, заострённым частоколом, с окованными калитками, запертыми со стороны улицы на железные засовы, днём и ночью. Эти дома по виду и всей структуре даже в мельчайших подробностях, похожи как близнецы, выстроены вдоль одной прямой линии широкой дороги и казались бы скучными, если бы банальность построек полностью не искупалась бы великолепием и живописностью природы, окружающей укрытую среди горной цепи местность, где расположен Тисуль. Над древним синеющим лесом, растущем по склонам Малого Алтая, местами возносятся голые, скалистые выступы, кое-где поросшие мелколесьем, полные обрывов, глубоких трещин, бездонных пропастей. А над всем этим царят, так называемые аборигенами белки, или те хребты Алтая, которые покрыты вечным снегом и увенчаны ледниками. У подножья гор, у окраин боров, по всей Телецкой долине, тянутся красивейшие, заросшие великолепными растениями, поляны. Буйно кустятся здесь пахучий ядрышник, полосы горечавки, на фоне яркой зелени образуют как бы широкие светло-голубые ленты; пламенно-пурпурные жарки, клонятся перед сибирской белой, душистой, стройной и гибкой лилией, лиловые анемоны здесь обретают необычайные гигантские размеры. А посреди золотистых лютиков с очень длинными копьевидными листьями, среди махровых, разноцветных гвоздик, среди сибирских Слёз Богородицы, – среди можжевельника, высотою и обликом напоминающего кипарисы, среди кустов дикого розмарина и боярышника, – между прекрасных кустарников вьются розовые лианы. Среди множества пёстрых цветов, что при каждом дуновении ветерка легко колышутся на высоких ветках, на нежных стебельках, кажется, что опустились миллиарды бабочек с яркими прозрачными крылышками. И вот по этой чудесной цветущей поляне, в погожий летний солнечный день, в предполуденный час проходили две женщины. Лишь взглянув на них, по одежде и общему облику можно было судить, что это не сибирские крестьянки и не постоянные жительницы Тисуля. Движения их были легки и изящны, мягкая и звучная модуляция голосов, способ выражаться – всё это знаменовало, что эти скромно одетые женщины, повязанные платочками и несущие тяжёлые корзины, – это европейки, причём из образованного и, может, высшего общества. Шли они быстро, но младшая и более смуглая просила поспешить, сказав по-русски: – Сегодня опоздаем! Точно опоздаем! Уверяю тебя, Тереза Игнатьевна. – Позволю себе считать, что ты, Кася, как обычно, себя саму и меня тоже напрасно тревожишь… Уверена, что, как и каждый день, сегодня тоже мы поспеем вовремя, – ответила по-польски женщина, названная Терезой Игнатьевной. И всё же обе сразу же прибавили шагу… Шли молча… Ясно было, что им нелегко нести большие тяжёлые корзины… Но вдруг, дорога, по которой шли, свернула с поляны в заросли, где опустилась в глубокий, каменистый и тёмный яр… Из этого яра, узенькой, каменистой тропкой, обе женщины вышли на обширную песчаную площадку, с двух сторон замкнутую скалами, с третьей граничащую с непролазной тайгой, и тут явился им Малый Алтай, каким он был в этот час нашего повествования, – когда, наверняка, ни одна людская нога там ещё не ступала… На этой площадке, прорезанной несколькими ручьями, и находились златоносные промывочные. В первой половине прошлого[18] века в пучинах речных притоков Телецкой долины, в её неизведанной части, иногда попадались драгоценные крупицы и в песчаных залежах находились золотые самородки[19]. И сразу же здесь закипела жизнь, и забурлила горячечным потоком… Сперва были построены дома, привезены машины для промывки золотоносного песка, и сразу же из Томской губернии завезли государственных биргалов. При самой форсированной эксплуатации, количество золотых песчинок не только не уменьшалось, но и число находящихся там самородков превзошло все ожидания и самые смелые расчёты хозяев. Но тогда и местных рабочих сил уже не хватало. Сократили и так нечастые и недолгие минуты отдыха и время, отпущенное на еду… Увеличили число рабочих часов… И всё равно биргалам не одолеть было работу, хотя рабочее время превышало все нормы… В это время и решил начальник промывочной площадки, Владимир Данович Гросс увеличить и укрепить рабочую силу за счёт каторжан. С этой целью он и отправился в Омск, чтобы в тамошнем остроге отобрать самых молодых, самых здоровых и самых сильных заключённых, наиболее выносливо и безропотно выполняющих самые тяжкие работы. И, как мы видели, своего добился!... Против вербовки Поляков высказался комендант омской крепости Алексей Федорович де Граве. Благодаря ему нас и не разлучили… Вся община Поляков-каторжан, «политических преступников» осталась на месте в Омске. |
|||||||||
|
|
||||||||
© М. Кушникова, перевод, 2007. © М. Кушникова, В. Тогулев, предисловие, составление, 2007. © А. Брагин, оформление интернет-сайта, 2007. |