Найти: на

 Главная  

Источник:

 Tokarzewsky Szymon. Z roku 1863 i lat nastepnych… – Warszawa, Lwow, {1912} [Токаржевский Ш. Из записок 1863 года и последующих лет. – Варшава- Львов {1912}. – На польском языке].

Стереотипное издание:

Tokarzewsky Szymon. Z roku 1863 i lat nastepnych… – Lwow, {1912} [Токаржевский Ш. Из записок 1863 года и последующих лет. – Львов {1912}. – На польском языке].

Шимон Токаржевский

ИЗ ЗАПИСОК 1863 ГОДА

и последующих лет

Варшава-Львов, 1912[1]

 Страница 1 из 5

[ 1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ]

Часть первая. В СВОЁМ КРАЮ

Молодой помещик Поланувки Пшемыслав Хожевский пользовался славой превосходного землевладельца и садовода в округе в несколько десятков миль.

Притом, надо признать, что слава эта была вполне заслуженной. Пшемыслав Хожевский в ту пору, то есть в конце 50-х годов девятнадцатого века, был личностью sui generis[2], то есть земледельцем, со специальным образованием.

Он с отличием закончил агрономическую школу в Гриньоне, прошёл практику в одном из известных хозяйств, а поскольку был необычайно деятельным и неутомимо трудолюбивым, ухоженная земля в Поланувке давала хорошие урожаи, намного лучше, чем во всей округе, за исключением тех лет, когда повсюду свирепствовали стихии: грады, половодья и иные бедствия, и даже во время общего неурожая.

В Поланувских садах старательно ухоженные деревья приносили превосходные плоды, небольшая теплица полна была редкими экзотическими растениями, а перед помещичьим домом на дворе, в клумбах, по старинному обычаю, обсаженных самшитом, от ранней весны до поздней осени цвели цветы.

 

В сияющий пополуденный августовский день Пшемыслав Хожевский прохаживался по своему красивому двору. Пару раз прошёл вокруг клумб Gloire de France[3] и кустов, овеянных ароматом цветов, срывал самые красивые розы, потом узкой, круто вьющейся тропкой поспешил к дому.

Через одну из застеклённых и в эту пору отворённых двустворчатых дверей, с террасы, заставленной горшками пунцовых пеларгоний, заходит в большой, обставленный старинной мебелью, зал, потом проходит через сени «на прострел», делящие дом на две половины и посыпанные по старопольскому обычаю свежими пихтовыми иглами, и оказывается на крыльце, которое кажется живописным и радостным, из-за плюща и дикого винограда, что буйными фестонами ниспадают с самой крыши.

– Панич уже едет? – спрашивает старичок в длинном полотняном кителе с чёрными петлицами, поднимаясь с лавки, на которой сидел.

– Еду, разве ещё не время? – отвечает помещик Поланувки.

– Конечно, уже пора! Вот уже солнце зашло за горы. Только я думаю, что лучше было бы сегодня остаться дома и отдохнуть хоть немного после дальнего пути.

– Стыдись, Томаш! – весело рассмеялся Хожевский. – Стыдно тебе уговаривать меня сидеть без дела и лениться. Слыханно ли дело? Бывший наполеоновский воин хочет затолкать в кровать юнца, который в удобной коляске на рессорах проехал всего несколько десятков миль!

– Несколько десятков миль, разве же мало?

– А разве много?... Шутишь, Томаш, вспомни другие дороги, форсированные марши в холоде и голоде. Разве вы после них отлёживались на мягких перинах?

– Этого ещё не хватало, чтоб после солдатских маршей разнеживаться на перьях и пухах. У нас и горсти соломы не было, чтобы подстелить под озябшие кости, а и времени отдыхать тоже не было, так на голой земле приляжешь, и всё…

– Вот видишь, Томаш!

– Да вижу я, что прежде люди были выносливее, сильнее, – тут же ответил старый слуга, покручивая белый ус.

– Тогда все были: мужик к мужику – как дубы. Неудобства переносили – песни пели, а с бедой, с несчастьем, с болезнью отважно боролись и брали верх. А сейчас?... А сейчас вот что: панички, щеголеватые куколки, деликатные, слабые, вот-вот переломятся, ай! Ай! Ветер, дождь, работа, недосып, разные неудобства, им всё во вред. А что, не так? Скажи, панич. Только то и умеют, что приударять за юбками и плести французскую чепуху барышням, которые тоже, прости господи! до наших прежних пань не дотянутся. А нет? Ну, скажи, панич!

Пшемыслав громко расхохотался.

– Спасибо вам, Томаш, – сказал, – от имени молодёжи, которую ты так здорово расписал. Интересно, а меня, твоего воспитанника, ты тоже считаешь разодетой куколкой, франтиком?

– Оборони Христос! – обиделся Томаш. – Панич такой, каким должен быть сын Легионера Хожевского, такой, каким Бог велел быть Поляку…

– Не улещай меня похвалами, – прервал молодой человек, – и не задерживай, кому в путь – тому пора. Доброй ночи Вам, мои дорогие!

– Доброй ночи паничу! Доброй ночи, – кричал Томаш, когда Пшемыслав вскочил на коня, который галопом поскакал через ворота поместья и вмиг исчез за плетнями.

Только облака пыли клубились следом за конём и наездником.

– Точнёхонько, не вернётся сегодня до самого рассвета… – бурчал старик. – Так что я ему вместо «день добрый» спою: «оторваться от неё нелегко», – шепчет он перед образом Богоматери Ченстоховской, повешенным на одной из огромных лип, оттеняющих старый поланувский дом.

Хожевский, осторожно оберегая букет роз, который недавно сорвал в своём дворе, отпустил вожжи на волю коня.

Умный арабский скакун, который во время отсутствия Пшемыслава хорошо отдохнул, теперь летел, едва касаясь земли. Сердце молодого человека трепетало от волнения и нетерпения.

Как бы желал он в одну минуту оказаться у цели своей поездки…

* * *

С Поланувкой граничит большое поместье Хута. Эта резиденция, что называется, настоящая панская, с великолепным дворцом, оранжереей, теплицей и парком, – поместье, которое постоянно расширялось и украшалось с огромным вкусом и затратами.

Хозяином Хуты был пан Кацпер Теренкочи, из венгерского рода, который лишь во втором поколении «ополячился».

Пан Кацпер Теренкочи уже совсем не владел языком своих предков.

Однако, любил в разговоре вставлять венгерские словечки, что должно было подтверждать его мадьярские корни.

В Хуту и прибыл Пшемыслав Хожевский из Поланувки.

Eljen! Eljen! [4] – закричал Теренкочи, когда Хожевский подъезжал к дому, окружив клумбы посреди большого двора.

– Приветствую тебя, дорогой «сомсед».

«Сомсед» соскочил с коня, передал вожжи конюху, который сердечно приветствовал гостя.

– Ну ты и задержался, братец, – сказал Теренкочи, – а тут у нас в жнивьё была дьявольская сарабанда.

– Знаю, – сказал Пшемыслав, – в самом деле, была страшная непогода…

– Да что непогода!... Что четыре дня бури, что два дня дождя! Нет, потоки, ливни, я уже думал, – говорил Теренкочи, порывисто указывая на дворец, – я уже думал, что эту мою будку снесёт, как Ноев ковчег. И скажу тебе, братец, мы зерно доставляли на гумно, как воры. Страх!... В таком настроении человек может взбеситься, или пустить себе пулю в лоб в отчаянии… И скажу тебе, братец, я бы точно учинил то или другое, если бы не блеснула у меня мысль.

– Спасительная мысль, – усмехнулся Пшемыслав.

– Вот именно! Ты угадал, братец, представь себе: мы притащили в парк целые морги березняка, понимаешь?... Там полянка со скалой, оврагом и ручейком… Восьмое чудо света! Наверное, хочешь посмотреть, – спросил пан Кацпер и, не ожидая согласия гостя, взял его под руку и повёл вглубь парка.

Хожевский учтиво хвалил и березняк, и ручеёк, и скалы, и вообще «гениальную идею» пана Кацпера, и, наконец, вежливой улыбкой прикрывая охватившее его нетерпение, спросил:

– Как поживает панни?

– Панни? Конечно, она здорова. Ещё бы не хватало, чтобы она хворала! Только моя жена сейчас очень занята, потому что, видишь ли, братец, – сегодня день съезда гостей и канун бала, а это для хозяйки дома то же самое, что канун битвы для начальника взвода. Моя жена, наверняка, ещё не кончила приготовления. Отправляет гонцов в город по делам, совещается с дворецким, с экономкой, с кухарками, с ключницей и tutti quanti[5]… Сейчас даёт последние наказы.

– Понимаю, – прервал Хожевский, – пани Ада не имеет времени принять такого раннего гостя, как я, но панна Хелена…

– Что до Хельцы, ничего достоверного сказать не могу, братец, но, наверное, забралась в самую густую клумбу и читает. Смотри – форейтор Якуш идёт к нам прытким маршем. Это значит, что ветеринар приехал. Представь себе, братец: мой Каштан захромал. Жена конюха занята и пришлось гнать форейтора за коновалом.

– Неприятный казус! – с притворным сочувствием сказал Пшемыслав.

– Вот именно казус, ты прав. Но, давай, идём скорее на конюшню.

– Если пан позволит, я останусь в парке.

– Как хочешь, братец, и вообще. Если Хельцю нигде не обнаружишь, крикни несколько раз: «Ху! Ха!» Я всегда так делаю, и девочка сейчас же отвечает.

Но Пшемыслав советом не воспользовался, а просто вернулся во дворец.

Вошёл.

Видимо, он хорошо знал расположение комнат, прошёл несколько прекрасно обставленных залов, и пару меньших покоев, и задержался у двери, завешанной узорным гобеленом.

Легонько постучал.

– Пожалуйста, – отозвался звонкий и приятный женский голос.

В маленьком кабинете, в который вошёл Пшемыслав Хожевский, находилась молоденькая барышня, поистине несравненной красоты. Черты у неё были мелкие, классические, при тёмных волосах – прозрачность, белизна и нежность кожи ослепляли, овал лица поражал тонкостью, сапфировые глаза блестели.

Девушка была среднего роста, её движения отличались лёгкостью, изяществом, непринуждённостью.

Около неё на столах и ширмах были разбросаны яркие и дорогие предметы бального туалета: вееры, перчатки, драгоценности, банты, гирлянды из искусственных цветов. Стоя перед огромным, вправленным в стену, зеркалом, она как раз надевала на голову такую гирлянду, когда в дверь постучал Хожевский.

– Пан Пшемыслав! – вскрикнула девушка, увидев в зеркале входящего молодого человека. – Пан Пшемыслав!

Она быстро к нему обернулась, подала обе руки, которые он взял в свои ладони, она ответила ему сердечным пожатием и радостно заявила:

– Гость тем милее, что неожиданный!

– Неожиданный! – повторил Хожевский. – Но я ведь предупредил, что 20 августа буду в Хуте.

– Правда! – но я хотела ещё добавить: l’exactitude est la politesse de rois[6]. Хотя пан точностью напоминает рыцарскую молодёжь, я всё же надеялась, что он вернётся раньше, а когда эта надежда угасла, уже начала удивляться затянувшемуся возвращению. Долго был пан в отсутствии?

– Целый месяц от 20 июля. Я помню дату, потому что это был для меня день…

– Какой это был день?

– День отъезда, – с особым выражением ответил Пшемыслав. – Пусть эти слова объяснят…

– Большое огорчение и печаль, – с воодушевлением прервала девушка. – Ах! Понимаю, понимаю, что они значат!

– Пани понимает? – вскрикнул Пшемыслав и голос его радостно вибрировал, он не выпускал рук девушки. – Значит, кто-то на самом деле скучал здесь обо мне?... Кто-то слал отсюда отсутствующему добрые пожелания?... Кто-то здесь вспоминал минуты, проведённые со мной?... Пожалуйста, о! пожалуйста, скажи мне, пани.

И столько было рвения, столько нежности в вопрошающем взоре, которым Пшемыслав глядел в Хеленку, что слова любовного признания чуть было не сорвались с её уст… но она не могла ответить на эту просьбу, и опустила глаза, и, сразу высвободив руки из дрожащих ладоней молодого человека, шепнула:

– Какая, однако, настойчивость!... А я именно назло пану не отвечу!

– Спасибо, пани Хелена, – рассмеялся Хожевский, – спасибо! Именно «назло» я и так уже всё знаю… А в награду за мою сообразительность прошу принять от меня эти розы.

Gloire de France? … Чудесные! – радостно вскликнула Хелена. – Сейчас поставлю их в воду, чтоб не завяли, и возьму их с собой на завтрашний бал… Я очень пану благодарна! Прошу тебя, расскажи, чем так долго занимался в этих Мазовецких равнинах?... Разумеется, я не спрашиваю о всяких деловых интересах, о «грязной кухни жизни», а только о впечатлениях, знакомствах, развлечениях?

– Для них, – ответил Хожевский, – не было ни времени, ни возможности, а, главное, об этом и думать не хотелось. Знаете, пани, меня вызвал школьный коллега помочь уладить печальные, часто мерзкие и запутанные дела, которые возникают при смерти главы семьи. Так что у моего коллеги меня ждало много работы, и довольно тяжёлой. Время шло быстро, тем более, там богатая библиотека, которая может заменить и приятелей, и развлечения. Зароешься в книги, и тени великанов былых времён, тени богатырей заполняют мою комнату, я им вверяю себя, жалуюсь… прошу совета… можно ли в таком окружении чувствовать себя одиноким?

– Конечно, нет, если пан так считает… Хотя мне трудно понять, как могут воскрешённые воображением исторические персонажи заслонить мысли о живых.

– К живым у меня совсем другие чувства, дорогая пани Хелена. О живых возлюбленных и далёких нам напоминает каждый удар сердца, напоминают сонеты Адама… прекрасные строфы Юлиуша… Впрочем, кто искренно и правдиво любит, тот ни на минуту не забывает о предмете своей любви.

Взволнованный Хожевский умолк… Хелена невольно глубоко вздохнула.

Вдруг в поместье послышался грохот въезжающей кареты.

Оба они сорвались с козетки и взглянули в окно.

Хелена сильно побледнела…

– Знаешь, что?... Знаешь, что теперь будет?... – взволнованно шепнула она, схватив руку Пшемыслава. Он взял её дрожащие руки в свои, прижал к своему сердцу и сказал:

– Я не сдамся! Как и подобает мужественным людям, уважающим друг друга, отважно выйдем навстречу опасности.

– Лишь бы не сейчас… По проектам Ады это должно было случиться завтра вечером… Позволь мне придти в себя. Я должна посоветоваться…

* * *

Гайдук в венгерской одежде соскочил с козел и помог выйти из кареты своему хозяину, гостю, что подъехал к дворцу.

Гость был среднего роста, в колпачке с бриллиантовой эгреткой.

Два лакея выбежали ему навстречу. Небрежным жестом он скинул с себя дорожный серый плащ и ни малейшим наклоном головы не ответил на низкие поклоны приветствующих его слуг.

И ни слова не сказал никому. Но как человек, хорошо знающий, где он находится, и что его здесь ждут, направился в парк.

Он прошёл вокруг могучих деревьев и клумб с цветущими кустами, перешёл по мостику через реку, струящую спокойные свои волны среди зелёных и цветущих берегов.

Он прошёл по извилистым аллеям, мимо тенистых шпалер и отблеск драгоценных камней и золотых застёжек отразился на его увядшем и морщинистом лице кирпичным румянцем, – он спешил к большому павильону, белизна стен и голубизна стёкол которого видны были среди тёмно-зелёных пихт издалека.

В павильон вели несколько настежь открытых двустворчатых остеклённых дверей.

Он вошёл.

Длинный стол на несколько десятков человек, накрытый изысканным фарфором, серебром и хрусталём, тянулся вдоль павильона, предназначенного для многочисленного сборища в летнее время.

Несколько садовников заканчивали укладывать букеты цветов в вазоны, украшать стены венками пихтовых ветвей, выделяющих сильный живичный аромат.

Свет, проходящий через голубые стёкла, освещал павильон поэтичным сиянием, мужчина отошёл, окинул всё быстрым взглядом.

– Никого нет, – шепнул по-французски.

Снял колпачок, положил его на консоль одного из больших зеркал, висящих между окнами, поправил завитые волосы и длинные усы.

И, наконец, сел.

Вытащил из бумажника листок бумаги, пахнущий фиалками, на котором женским почерком было написано:

 

«Дорогой Лолу!

20 августа, в шестом часу пополудни, жду тебя в Хуте. С нетерпением ожидаем: Хела, Кацпер и нижеподписавшаяся, всем сердцем преданная тебе, твоя

Ада».

 

– Двадцатого августа, – вполголоса по-французски сказал мужчина, – но сейчас и есть двадцатое августа… А час?...

Посмотрел на часы.

– Ага! Всего лишь чуть больше пяти! Значит, я поспешил с приездом на три четверти часа. Но пани Ада, такая проницательная, такая предусмотрительная, такая понятливая – могла бы и допустить, что некто, прибывающий из такой дали, не может быть точным до минуты. Ха! Делать нечего, надо ждать!

И ждал.

А неприятные минуты ожидания пытался скрасить, напевая:

… Но я слишком люблю,

Чтоб открыть,

Кого я смею любить,

И умереть я готов,

       Не назвав её,

       Пока жив.

Любовные строки Мюссе дивно звучали в устах человека немолодого, но он напевал их всё громче, и всё громче повторял:

Но я слишком люблю,

Чтоб открыть,

Кого я смею любить…

А, напевая, думал:

– Сто пар дьяволов! Почему не показывается никто из домашних?... Они уже должны знать о моём приезде!

Наконец, появился хозяин.

Пан Кацпер Теренкочи, отирая большим клетчатым платком раскрасневшееся и вспотевшее лицо, бежал, запыхавшись, выкрикивая своё обычное приветствие:

Eljen! Eljen! Братец!

Вошёл в павильон, обнял гостя и запечатлел горячие поцелуи на его щеках.

– Приветствую тебя, дорогой Ласло!

«Дорогой Ласло» не без труда вырвался из объятий, которые грозили полной разрухой его тщательно завитой шевелюре.

Он покосился в зеркало и, убедившись, что причёска и усы в порядке, сказал:

– Как живёшь, дорогой Кацпер?... Видно, что хорошо, от тебя так и пышет здоровьем.

– Некогда мне болеть, дорогой мой, – ответил Кацпер. – Ну, ты, братец, отменную добыл себе четвёрку. Сам император Наполеон мог бы тебе позавидовать. Наверное, у него такой нет, даже не могу представить, что у него может быть подобная. Только возница у тебя – горе-возница. Как только он взял вожжи в свои лапы, одетые в перчатки, я сразу понял, что он такое есть! Попросту: каналья!... На мой нрав, ну! в пять минут выгнал бы его туда, где и перец не растёт.

Гость небрежно махнул рукой, а пан Кацпер спросил с нескрываемым любопытством:

– И сколько ты дал за эту четвёрку?

– Ох! – поморщился Ласло. – Не обижайся, но давай о конях поговорим как-нибудь потом. А сейчас скажи, будь любезен…

– Дорогой Лолу! Приехал?... Как же я рада, – послышался женский голос, дрожащий от смущения, и в павильон вбежала пани Теренкочи.

Это была брюнетка с чёрными пламенными глазами, с ярким румянцем на белом лице, как лепестки камелии, с устами цвета граната, высокая, с величественной осанкой, – её красота была из тех, что сразу бросается в глаза и навсегда привязывает к себе.

– Дорогой Лолу! Как же я рада, – ласково повторяла она, приближаясь к гостю с протянутыми руками, которые он взял в свои, пожал, притронулся к ним губами и, отпустив., сказал:

– Я благодарен тебе, Ада.

– Садись, отдыхай, Лолу, прошу тебя. Ты, наверное, устал с дороги. Налить тебе чаю? А, может, Лолу, хочешь мороженого?

– Если можно выбирать, я попросил бы чаю.

– Кацпер! Будь добр, прикажи подавать чай. Я не видела, когда ты приехал, Лолу, я всегда так занята! Нам так не хватает хорошо вымуштрованных слуг.

– Хозяйки дома жалуются на это по всей Европе.

– Так вот! Всё надо самой решать, за всем самой смотреть, так что хозяйственные дела занимают у меня невероятно много времени…

– Бедняжечка!

– Утешаюсь тем, что приготовления для приёма гостей всегда так приятны и не так уж затруднительны.

– От имени всех твоих гостей сердечно благодарю тебя, Ада!

– Ты прямо из Парижа, Лолу? Ты привёз нам, наверное, уйму политических новостей, и из области моды – тоже? Скажи мне, императрица Евгения ещё носит кринолины и такие неимоверно широкие платья?... Я буду просто счастлива, когда эта гадкая мода отойдёт, хотя Хела и я не очень её придерживаемся.

– Это доказывает, что у вас более изысканный вкус, чем у других женщин.

– А императрица Евгения всё такая же красивая?

– Стоит ли говорить о красоте императрицы Евгении в твоём присутствии, Ада?

– Ты мне льстишь.

– Нисколько, просто констатирую факт.

Ада склонила свою красивую головку, как бы в знак благодарности.

Flatteur![7] Всегда элегантный, всегда цветущий, – рассмеялась она, положив свою мягкую душистую ладошку на костистую сухощавую руку гостя.

– Ну, будь же любезен, Лолу, – начала разговор Ада после минуты затянувшегося молчания, – расскажи, что видел и слышал в Париже и в пути?

Пани Теренкочи, поглядывая в парк, говорила с неестественным оживлением, вертя в руке батистовый платок, поправляя браслеты и перстни, и поглядывала на мужа.

Простак Теренкочи кашлял, потел, пожимал плечами и, наконец, расстроено воскликнул:

– Если бы я только знал, о чём речь, если бы знал, чего ты добиваешься, душенька моя любимая?

– Да уж, Кацпер догадливостью не грешит! – рассмеялся Ласло.

«Любимая душенька» вторила ему принуждённым смехом.

Тем временем слуги внесли чай, а Кацпер, пользуясь маленькой уловкой, уже вошедшей в обиход, испарился под предлогом, что слышит грохот въезжающей кареты.

Ада и Ласло остались одни…

Дом семейства Теренкочи славился гостеприимством.

Ежегодно в Хуте проводились несколько охот, несколько собраний с танцами, которые длились по неделе и более, и гости на них съезжались из самых отдалённых околиц края.

В ту эпоху традиция настоящих охот у нас ещё сохранилась.

Ещё было о чём беседовать…

Трёхпольное хозяйство ещё приносило высокие доходы…

За пшеницу и шерсть нам ещё отлично платили.

А с другой стороны – со стороны чувств, раны, нанесённые польским семьям в сороковых годах[8] уже несколько затянулись.

Уже во многих домах сняли траур, который носили с тех лет. Уже царский Манифест 1856 года вернул из Сибири под родные крыши многих участников событий сороковых годов.

На Парижском конгрессе, а потом также российский посол, князь Орлов, огласил на весь мир, что молодой царь Александр II настроен к Полякам наилучшим образом и намерен осыпать их милостями…

Итак, на польском небе зажглись светлые утренние надежды…

Магнетические порывы симпатии питал наш народ к молодому монарху…

И Александр II действительно вернул к жизни Жечь Посполиту.

В Вильно молодой монарх услышал, что: «Задрожали Ягеллоновы останки», когда он вступил в стены Гедиминова города.

Варшава тоже подготовила ему приём, полный энтузиазма…

И молодой красивый монарх в Лазьенковском театре милостиво изволил искренне восхищаться живыми картинами, в которых не последнюю роль играли красивые польки…

И в самом деле, на балу, устроенном городом, он изволил присутствовать и милостиво разговаривал со счастливыми участниками праздника.

Но к депутации чиновников обратился с такими словами: point des reveries messieurs[9].

После этих слов наши большие надежды развеялись, как хрупкая, тонкая паутинка… как обманчивые миражи…

После этих решительных слов, над всем краем повеял морозный ветер, как от льдов Северного Океана…

Однако польская Душа крепка, непобедима, как сталь, закалённая в огне.

И Душа эта шепчет неустанно:

– Не теряй надежду!

Не было также в ту поры недостатка в обнадёживающих сведениях из-за границы.

Так: трое поляков, российских офицеров: Падлевский, Сераковский, Звьеждовский, которых российская власть послала в Париж, чтобы ознакомиться с организацией французской армии с целью провести реформы в системе российского войска, привезли вести о том, что в Париже образовалось новое патриотическое движение, поскольку наша эмиграция время не теряла, а по-прежнему действовала.

Так: из польской военной школы в Кунео шли вести, что «в случае чего» Гарибальди поспешит к нам с действенной помощью.

Так: молчащий Сфинкс на французском троне, Наполеон III, загадочно улыбался, всякий раз, как в Тюильри кто-нибудь поминал о Польше…

Так: в английском парламенте в речи одного из виднейших мужей страны звучали намёки, благоприятные для Польши…

И всё это, вместе с многими иными конкретными действиями, должно было означать, что Европа не теряет из вида и не забывает «польский вопрос».

Английские и французские газеты бесцензурно получали из-за границы.

В каждом многочисленном собрании всегда находился гость, только что из-за границы, который привёз множество интересных политических новостей.

Их передавали друг другу вполголоса, их комментировали, согласно собственным убеждениям, надеждам… Эти новости радовали…

Прояснялись лица, улыбались уста, сердца ускоренно бились.

И тогда какой-нибудь шляхтич из старшего поколения, с огрубевшим лицом и поседевшими усами, экс-щегиенщик, либо экс-участник Союза Молодёжи, либо сибиряк, садился за фортепьяно и узловатыми пальцами наигрывал на клавишах или напевал басом либо баритоном Марш Легионеров…

А потом кто-нибудь из молодёжи вставал посреди зала и с горячностью декламировал:

Эй, плечом к плечу! Сомкните цепи,

Окружим земский круг,

Все мысли к единой цели,

Наши души – к единому очагу и т.д.

В такие минуты невольно некая магическая волна притягивала сердца и души друг к другу в единую надежду.

Молодёжь спрашивала барышень:

– Сошьёт ли панне хоругви для уланских пик?

– Вы ещё спрашиваете!

А иной влюблённый тихонько шептал своей избраннице:

– Вы бы заплакали над моей могилой?

– Ах! Что пан говорит… Как можно думать о таких скорбных вещах! – со слезами на глазах отвечает барышня. – Я вышью пану бумажник и дам реликварий, который один из моих предков носил на груди, когда был под Псковом со Стефаном Баторием – и вражеская пуля не коснулась его ни разу.

Примерно так в шляхетских поместьях кончались вечера перед началом манифестаций…

Slavus saltans[10] превращался в патриота-заговорщика.

…………………………………………

…………………………………………

…………………………………………

…………………………………………

…………………………………………[11]

* * *

Вошли несколько молодых ближайших соседей Хуты и прервали весьма оживлённую и доверительную беседу Ады с Александром Теренкочи.

Прибывали всё новые и новые гости.

Пан Кацпер, приветствуя мужчин, каждого хватал в объятья и сердечно целовал в обе щёки.

Целовал ручки дам.

Приветственные возгласы, поцелуи, объятья, сердечные признания, разные вопросы, перекрещивающиеся ответы – всё это образовало в павильоне такой шум и гам, и такое оживление, что этим воспользовалась пани Ада, которая с улыбкой на устах, но с морщинкой меж бровями и хмурым выражением лица, подошла к мужу.

– Кацпер, – спросила он в полголоса, – где Хела?

Муж пожимал плечами, долго качал головой и ответил:

– Не знаю, дражайшая. Я Хелу не видел с обеда и понятия не имею, где она и что делает.

– Ах! какой ты недогадливый, Кацпер! Какой недогадливый! – сокрушалась пани Ада. – Как только приехал Ласло, я пыталась дать тебе понять, что ты должен поискать Хелу и привести её… А ты – ничего! Ну, ничего! Только таращил на меня удивлённые глаза. Нет в тебе никакой тонкости…

– О, это точно, точно, – нет у меня тонкости. А ещё я не умею отгадывать твои мысли, Ада, и не понимаю пересказанных тобой событий… Прости, моя дражайшая, – оправдывался простак, обиженный выговором жены.

– Может быть, знаешь, Кацпер…, – продолжила Ада, растроганная покладистостью мужа…

Он прервал её, радостно воскликнув:

– О волке речь, а волк – вот он!

– Какой же ты нехороший, шурин! Называешь меня волком, а по какому поводу? – со смехом ответила Хелена, входя в комнату.

За ней сразу же показался Пшемыслав Хожевский. Явление этой красивой пары вызвало общее оживление.

Женщины разглядывали их завистливо и любопытно.

Мужчины поднялись со своих мест. Некоторые украдкой поглядывали в зеркало, поправляя галстук, шевелюру, подкручивая усы.

Для торжественного приёма они выстроились в два ряда, склонив голову перед Хеленой, как перед королевой.

Она вошла лёгким шагом, тоненькая, подвижная, улыбающаяся, в белом муслиновом платье, вопреки сегодняшней моде, слегка присборенном в талии, затянутой розовым кушаком, с пучком лесных гвоздик у горла и в волосах.

Раскланиваясь и обмениваясь любезностями с присутствующими, она шла вглубь павильона, где сидела самая старая и уважаемая матрона, которая на её искреннее и милое приветствие ответила множеством чувствительных слов любезностей и комплиментов, слишком цветистыми, чтобы быть искренними, а не простой лестью.

К ней подошёл Александр Теренкочи.

– Позволь, пана Хелена, высказать моё восхищение, нижайшее и полное почтение, – сказал он с глубоким поклоном, – разве ты не соизволишь меня, своего вернейшего почитателя и слугу, одарить хоть бы одним словечком, хоть одним благосклонным взглядом? Не соизволишь ли поприветствовать меня?

Он говорил с пафосом, с мелодраматическими позами и жестами.

Хелена подала ему руку и весело ответила:

– Приветствую пана Александра! Приветствую со всей сердечностью, как и положено к родственнику моего любимого шурина.

– Значит, только родством с Кацпером я обязан любезности пани? – октавой тише спросил Теренкочи.

Внимательно прислушиваясь к беседе сестры с Александром Теренкочи, пани Ада вмешалась, а Хелена удалилась.

– Ну что опять? Quelle idee![12] Дорогой Ласло, ты сам убедишься, что твои подозрения беспочвенны, совершенно беспочвенны! – упорно повторяла Ада.

Александр склонился в знак благодарности и взаимопонимания.

Тем временем общество поделилось на многочисленные группы – там были особы разного возраста, разных взглядов и разного умственного развития.

Наиболее численны, правда, и наиболее шумны были те группы, в которых старшие паны беседовали об ежегодных сборах урожая, что опаздывали из-за дождей, и одновременно составляли немыслимые гороскопы, что до цен на зерно и ожидаемых трудностей при сохранении инвентаря в зимнее время.

В группах из молодых людей и барышень говорили о литературе, более всего о повестях Крашевского и Жорж Санд… Сталкивались мнения и убеждения…

Остро спорили между собой критика и энтузиазм, то по поводу нашего писателя, который пытался возжечь в польском народе новые идеи, новые чувства, указать новые дороги и новые светочи, то по поводу реформаторских идей и призывов к эмансипации французской писательницы…

Дамы постарше сообщали друг другу разные секреты, конечно, не свои собственные, а лишь касающиеся самых дорогих и близких…

Рассказывали друг другу свежайшие соседские новинки, щедро приправленные если не «аттической солью» остроумия, то самым настоящим польским злословием.

Начало смеркаться.

Слуги зажгли лампы и свечи в канделябрах и жирандолях.

Пан Кацпер и пани Ада пригласили гостей к столу, на котором красовались печенье и сладости, в окружении фруктов, живописно разложенных на серебряных этажерках и хрустальных блюдах, среди ваз с букетами цветов и хрустальных амфор с мёдом и вином.

Приглашение на закуску порушило сложившиеся компании.

Дебаты, дискуссии, споры, болтовня утихли, как по команде.

А когда старшие заняли высшие места у стола, молодёжь на нижнем конце уселась парами, что образовались по мимолётной симпатии, либо по глубокому длительному чувству.

Александр Теренкочи, который до того разговаривал только с хозяйкой дома в укромном месте, издали наблюдал за группой, в которой находилась Хелена, хмуро обратил внимание Ады на необычное оживление её сестры.

– Хела очень живо, очень горячо интересуется литературой и всем прекрасным, изящным, благородным… Я так её и воспитала, – ответила Ада, в душе разделяя, однако, сомнения своего привилегированного гостя.

Однако, если бы кто-нибудь вблизи внимательно присмотрелся к Хелене, легко заметил бы, что весёлость её показная и скрывает сильные смятения… Что в то время, как она спокойно улыбается и всякий раз подбрасывает в дискуссию остроумный поворот, – сердце её охвачено тайной тревогой, под покровом прозрачного муслина грудь её дышит бурно в предчувствии несчастья, которое вот-вот должно её настигнуть, которому она не сможет сопротивляться, с которым ей будет трудно, очень трудно бороться, и что борьба ей эта будет не по силам…

– Я должна бороться и победить, и так будет! – решает бедная девушка, и утешается свои решением.

Потом тревога охватывает её вновь… Она невольно глубоко вздыхает… Болезненная гримаска касается её прелестного ротика…

– Его что, тарантул укусил? Или он с ума сошёл внезапно?... Или что? Он – всегда такой любезный, такой «сладенький», как малиновая помадка, всегда выглядел воспитанным человеком из высших сфер общества, а сейчас… сторонится всех вокруг и держится, как пьяный мужик на ярмарке.

Примерно так говорила помещица, из волости, соседствующей с Хутой, дама в жёлтом бархатном cachepeign’е[13] с бриллиантовой брошкой под обвисшим подбородком, в огромном кринолине, задрапированном жёлтой шёлковой юбкой с тремя воланами.

Высказанные претензии, правда, довольно обоснованные, относились к Александру Теренкочи.

Когда гости толпой двинулись к столу, он, желая застолбить себе место около Хелы, вопреки своим привычкам, забыл о вежливости, и пытался протолкнуться к группе, где царила сестра пани Ады.

Всего один шаг отделял его от Хелены…

Он уже протянул к ней элегантно закруглённую руку и с самой своей обворожительной улыбкой сказал:

– Я ваш слуга!

А в это время, быстрым, как молния, движением, его опередил Пшемыслав Хожевский, и проводил к столу прекрасную барышню…

И так они сидели за столом, по обе стороны девушки, среди весёлой, непринуждённой, молодёжи.

Кто-то из молодых рассмеялся:

– Остался на бобах!

Последовал смех. Несколько голосов вторили этому смеху, и кто-то добавил:

– Плохая примета для бедолаги!

Этот смех, эти слова показались Александру смертельной обидой.

Охотно вызвал бы он на поединок и порубил бы всех этих бессовестных шутников, но сделать этого не мог.

Ибо – на каком основании?...

Никто из них не назвал ни его имени, ни фамилии…

Никто не обратился к нему с оскорблением или насмешкой.

Значит, надо совладать с обидой, с гневом, и он хмуро приглядывал место, где бы сесть, чтобы никто не заметил конфуза, в который он попал.

Хозяйка дома, однако, приметила озабоченность своего приятеля.

Быстро подошла она к Александру.

– Я тебя искала, Лолу, дорогой, – сказала она приязненно. – Смотри, там, посреди клумбы я велела приготовить семейный столик… Здесь мы сядем в самом тесном родственном кругу. Сядем вчетвером: Кацпер, я – ты и Хеленка...

– Дорогуша! – обратилась она к сестре. – Пойдём с нами!

– Если позволишь, – ответила Хела, подняв на Аду свои прекрасные прозрачные глаза, – я останусь, где сижу. Мне тут весело и приятно!

– Уверена, с нами тебе было бы не менее приятно и весело.

– Не хлопочи, дорогая Ада, согласись: le mieux est l’ennemi du bien[14], так что я останусь, где я есть, – решительно сказала Хелена.

<<Назад  Далее>>

 Главная  

  Словарь Яндекс.Лингво

 

 

Rambler's Top100

© М. Кушникова, перевод, 2007.

© М. Кушникова, В. Тогулев, предисловие, составление, 2007.

© А. Брагин, оформление интернет-сайта, 2007.

Хостинг от uCoz