Найти: на

 Главная  

Источник:

Tokarzewsky Szymon. Katorznicy. Obrazki syberyjskie. – Warszawa, {1912}. [Токаржевский Ш. Каторжники: сибирские зарисоки. – Варшава, {1912}. – На польском языке].

Шимон Токаржевский

КАТОРЖНИКИ

Сибирские зарисовки

Варшава, 1912

 Страница 5 из 6

[ 1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ]

В ПЕРЕЛЁТЕ

– Вообще-то могло быть хуже, гораздо хуже, – рассказывал Гервазий Гзовский[37], – не смейтесь, дорогие мои, ведь не один из вас, попробовав того хлеба, хорошо знает, на каком яде и полыни он был замешен, так что повторяю: всё могло быть гораздо хуже.

Мы рассмеялись, ибо среди нас – сплошь оптимисты. Но Гервазий Гзовский был, пожалуй, самым неисправимым. В любой беде он искал положительную сторону. На каждого из нас находило настроение, когда обуревала мысль: «Надежды тщетны! Всё ни к чему! Всё пропало!».

У него таких минут не бывало. Он закалил свою душу таким панцирем оптимизма, что отчаяние в неё пробраться не могло никогда.

Дважды каторжник и дважды поселенец, уже в преклонном возрасте, а всё ещё полон был надежд, что вот-вот настанет минута, когда в Отчизне минут последние годы исковерканной жизни и он поселится в тихом доме и станет рассказывать молодёжи о том, что пережил в прошлом, в далёких азиатских пустошах.

По его мнению, всё это должно исполниться, а пока он рассказывал нам, своим товарищам-изгнанникам, многие свои приключения.

После освобождения с каторги в Нерчинске, Гервазий устроился на службу к Глебу Евдокиевичу.

Тот был владельцем многих десятин урожайной, поистине девственной земли, значительного оборудования, многочисленных стад скота и конских табунов, зажиточного хорошо обставленного дома, так что среди мужиков Глеб Евдокиевич был истинным богачом.

Но, несмотря на это, обуяла его febra aurea[38], – болезнь, что водится и в сибирских пустошах, так что он и сам работал без устали, и своему работнику продыха не давал.

После целого рабочего дня, летней порой, Гервазий должен был проведать пасущихся на лугах коров и коней.

Если повсюду «король полишинелей и мотыльков» очень часто круто обходится с животными, то дети сибирских мужиков в своей жестокости превосходят ровесников на всём земном шаре. Трудно было бы интеллигентному европейцу представить изощрённые мучения, которые маленькие сибиряки изобретают для беззащитных животных, которые ещё не могут и не умеют защищаться.

Однажды Гервазий спас из рук таких юных палачей щенка, выходил его, выкормил, отдавал большую половину еды, которую получал сам, и назвал его Приятель. Щенок вырос в огромного пса, который в доме и в поле неотступно следовал за Гервазием и был ему очень полезен, загоняя коней и рогатый скот, когда они разбредались слишком далеко от пастбища.

Когда пригнанный скот ложился на покрытый росою луг, пережёвывая, и кони со связанными передними ногами продолжали щипать траву, которая была им по вкусу, Приятель быстрым взглядом окидывал своих подопечных и принимался их сторожить.

А Гервазий в это время раскладывал подстилку под деревом, ложился и спокойно засыпал, уверенный, что под охраной верного пса со стадом ничего не приключится, что оно не разбредётся по соседним лугам.

Этот сон на мягком ложе из трав, под тёмно-синим небесным балдахином, овеянный живительным благоухающим воздухом, при свете молодого месяца и звёзд, казался необыкновенной роскошью по сравнению с ночлегом в кухне на полатях[39] в духоте, проникнутой запахами жира, квашеной капусты и потом спящих рядом сотоварищей.

И, конечно, в известной мере Гервазий был прав, когда говорил:

– Я мог бы получить службу гораздо хуже, чем у Глеба Евдокиевича.

Когда Гервазий засыпал крепким сном усталого человека, Приятель бдил, вполголоса ворчал, если кто-то из стада вёл себя непривычно, а то иногда и на месяц, если по его собачьему разумению месяц светил ему слишком сильно в глаза.

Как-то Приятель так заворчал, так настороженно поскуливал, что проснувшийся Гервазий поднялся и встревоженно оглядел всё вокруг.

Первое подозрение было: конокрад. Мог ведь бродячий любитель чужой собственности распутать ноги какому-нибудь коню и на нём же ускакать… И тогда – лови ветер в поле!

Гервазий обошёл луга в долине, окружённой скалами, с одной стороны речка и лес, а с другой скалистая стена – нигде живой души не встретишь.

Беспрестанное ворчание и настороженность Приятеля показались Гервазию странными. Возможно, просто необъяснимым собачьим настроением, но уснуть он уже не смог. Сам же испытывал какую-то тяжесть, которую ничем не мог объяснить, какое-то смутное предчувствие, будто душу его сжимали тиски. Тогда он сел и принялся петь молитву о помиловании Божьем.

Гервазий Гзовский обладал голосом, именуемым в музыке: basso profundo[40]. Хоть голос был необработанный, но на диво приятный и мягкий.

И там, за пределами цивилизованного мира, среди тайги и сибирской пущи, где не ступала нога цивилизованного человека, зазвучал мощный хорал:

Святый Боже, Святый Всевластный,

Святый Вечный и Бессмертный,

Смилуйся над нами!

Это пение парило над скалами, над лугами, посеребрёнными жемчужной росой. Тысячи раз повторяло его эхо… Тысячи раз:

Боже Святый!

Смилуйся над нами…

Когда Гервазий поднялся к скале и перестал петь, он уже успокоился и был готов стать лицом к лицу с любой опасностью, которая, – как ему казалось, – таилась за скалистыми стенами, грозя: иду!... иду, чтобы тебя обездолить.

Пёс ворчал, не переставая.

– Тихо! – успокаивал и ласкал его Гервазий, который всегда говорил с ним по-польски. – Тихо, пёсик, дай мне сообразить, дай понять, что тебя так сердит, что беспокоит?

Послушный Приятель прилёг у ног Гервазия, но шерсть у него встала дыбом и глаза гневно сверкали.

В торжественной тишине благоуханной и тёплой июньской ночи слышно было лишь тихое журчание маленького водопада, около которого рос одинокий коровяк, или медвежье ухо, колыхаясь на своей тонкой стройной ножке, усеянной бледно-жёлтыми цветами.

И от этого водопада, что ниспадал из двух скальных разломов, до ушей Гервазия долетел как бы вздох, такой тихий и заглушённый, что сразу показался лишь игрой воображения.

Вздох повторился второй, третий раз, а потом очень тихий, очень мелодичный голос сказал:

За Родину я жизнь отдам,

Я так предчувствую, я знаю.

И за то, Великий Боже,

Тебя в душе благословляю.

Это была первая строфа песни, очень распространённой среди высшего общества во время Николая I, то есть когда Гервазий Гзовский первый раз прибывал на каторгу и поселение.

Эту песнь Рылеева он прекрасно знал.

Он не раз и сам пел её. На Нерчинской каторге её пели хором Поляки и Россияне. Но услышать её тут, среди ночи, в стороне, далёкой от хоженых дорог, в далёком краю, это либо привидение, либо галлюцинация, принесённые ему эхом из дальних стран и из давно минувших лет…

Но нет, однако! Голос повторил: «За Родину я жизнь отдал, я так предчувствую, я знаю. О! Бог Великий, я за то тебя в душе благословляю».

Голос повторял эти строки всё громче и разборчивее, но, видно, уже из последних сил.

– Ищи! – велел Гервазий Приятелю, который несколькими скачками добрался до водопада, остановился у расщелины в скалистой стене и радостно взвизгнул, словно хвастаясь, что так легко справился с приказанием.

За собакой последовал Гервазий.

В широкой расщелине скалы, опираясь плечами об отвесную скалистую стену, сидел мужчина.

Высокий, хорошо сложенный и ещё не старый; но такой худой и измождённый, что казался лишь тенью человека. Щёки его ввалились, грудь впала. Только глаза блестели горячечным возбуждением. Волосы его были светлы и шелковисты, припорошенные сединами, причёсанные неровно, с одной стороны длиннее, чем с другой. У него были маленькие изящные ступни, малы и изящны также руки, но огрубевшие, как у людей, занятых тяжёлым физическим трудом.

Одет он был в длинный тонкого сукна обносок, который некогда, наверное, был николаевским плащом. Всё остальное – грязные потрёпанные тряпки.

– Брат! – сказал он. – Мы поняли друг друга через песню и молитву. Я знаю хорал, который ты пел… Я знал Варшаву и было у меня там немало добрых, сердечных друзей: Гжимайло, Кжижановский, Андрей Плихте, и много, о! очень много других… Поскольку ты тут, значит, шли мы одной или близкими друг к другу дорогами. Это точно! Хочешь знать, кто я?

– Нет! Нет! – вскричал Гервазий. – Не хочу знать ни твоего имени, ни откуда ты идёшь, и куда направляешься. Я ничего не хочу видеть, ничего! Ничего! Ради Бога, не будем тратить время на разговоры, тебе очень нужна помощь, брат! Говори, что тебе прежде всего необходимо?

Путник обнял Гервазия и с волнением прижал к груди. Он горячо целовал его лицо, голову и в смятении вымолвил:

– О! что мне прежде всего надобно… О! чего я страстно желаю… Боже! Сколько же лет я не видел Человека.

Гервазий с лихвой отвечал на объятья. Однако, сильный и здоровый, он первый сумел совладать с этим нервным взрывом чувств, и, легонько высвободившись, сказал:

– Догадываюсь, ты голоден и устал… Вижу, тебе нужны бельё и обувь. А я, брат, могу всё это тебе доставить. Только мне надо добежать до дома. Позволь, я отлучусь. Вернусь возможно скорее.

Они опять обнялись. Гервазий подостлал незнакомцу накидку, чтоб ему удобно было отдыхать. Приятелю же наказал оставаться рядом и сказал:

– Сторожи!

Пёс махал хвостом и радостно поскуливал, будто благодарил за доверенные ему обязанности. Потом полизал руки и ноги путника, что должно было обозначать заключение акта знакомства между ними, уселся рядом со своим новым приятелем, одновременно и не отводя глаз от стада.

Гервазий удалился быстрым шагом.

Дом Глеба Евдокиевича, как и вообще дома сибирских крестьян и все их хозяйственные постройки, окружал острый частокол и главный ход был со двора, к которому вёл проход, обычно запертый на ночь.

Гервазий, взволнованный встречей с человеком, который, по его соображениям, не мог быть не кем иным, кроме беглого политического преступника, перескочил через частокол, размышляя, каким образом раздобыть немного молока и хлеба, потому что о других припасах среди ночи нечего было и думать. Необходимо сейчас же подкрепить хоть чем-нибудь умирающего от голода и усталости путника.

Счастливый случай помог страстному желанию Гервазия поддержать незнакомца.

На лавке под стеной, украшенной деревянной резьбой, сидела какая-то фигура. Маленькая, сгорбленная, в свете месяца, выглядела она, как ведьма. Но Гервазий её не испугался, ибо это была хозяйка и совладелица дома: жена Глеба Евдокиевича, Татьяна.

Была она весьма почтенной женщиной. Работящая, некогда очень красивая, строгих правил, – то есть такой цветок, что редко цветёт среди сибирских крестьянок, – всей душой любящая дочку и мужа. А он её почему-то смертельно ненавидел, оскорблял и нередко бывала она бита, хотя никаких поводов к тому не давала.

Татьяна сама оправдывала крутой нрав мужа. Когда кто-нибудь жалел её, за то, что муж так издевается над ней, говорила:

– Заслужила! Ой, заслужила! Не родила ему сына. И дочку ему родила неудачную.

«Неудачная дочка» была красивой, светловолосой и черноглазой девицей, расторопной и смышлёной. Её красота в любом цивилизованном крае могла бы покорить самый изысканный салон.

В Сибири иные вкусы.

Там в чести женщины высокие, дородные, румяные и сильные.

Не раз, возвращаясь с какой-нибудь гулянки, Глеб Евдокиевич яростно нападал на жену:

– Соседи говорят, и поп, и попадья, и дьяк, все говорят, что наша дочь и фунта лебяжьего пуха не весит. Дохни и с ветром через окно в тайгу выскользнет… Так все говорят, а я должен слушать. А что я могу сказать, коли это правда. Должен молчать и выставлять водку, штоф за штофом, чтобы себе пасти залили, и всё из-за тебя, нечестивая!

И разъярённый пьяный мужичишка пинал сапогами и в беспамятстве немилосердно бил кулаками несчастную женщину.

Она принимала истязания покорно и только стонала, заливаясь слезами.

– За дело! За дело! Не родила ему сына, а дочь родила неудачную.

У Татьяны был необычайно покладистый характер. Отвергнутая и замученная, она полностью предалась набожности.

Молилась по книжке и по памяти твердила молитвенные слова, не раз просыпалась по ночам и снова молилась. По собственной воле, без принуждения, сама на себя налагала тяжёлые епитимьи, за то, что не было у неё сына. Только после долгих молебнов в церкви, возвращалась с улыбкой и удовлетворённая. А уж для церкви, для попа и дьяка, была наищедрейшей прихожанкой. Поскольку дом, земля, оснащение были приданным самой Татьяны, Глебу Евдокиевичу, по крайней мере, хватило сообразительности, хоть в этом не ограничивать жену, да и сам он горстями черпал из её шкатулки.

Гервазий Гзовский питал к Татьяне искреннюю симпатию и уважение, хвалил в глаза и за глаза её доброту, спокойствие, расторопность, домовитость, и рассказывал, что в далёких краях её «доченька» прослыла бы чудом красоты.

Это заставило сибиряков задуматься, и если не убедило полностью, что девушка хороша собой, то, по крайней мере, хоть на время ограждало её от насмешек и издёвки.

Поэтому Гервазий был любимцем обеих женщин.

Как-то в воскресенье, когда Глеб Евдокиевич, как обычно, председательствовал в кабаке, на гулянке, Татьяна позвала Гзовского на ступеньки, что вели в горницу и совершенно пустую спальню, с постланными под лампой кроватями, в которые никто не ложился, и служили они только как дорогое и нарядное украшение.

Она повела его в альков. Здесь были спрятаны самые ценные предметы. Открыла окованный железом сундук, – своеобразный склад реальных и духовных ценностей дома, со дна сундука вытащила какой-то предмет, обёрнутый в серебристую парчу, обвязанный золотым шнуром, и взволнованно вынула из-под оболочек большой лист бумаги, с победным выражением лица вручив его Гервазию.

– Что это? – спросил он, не понимая и не умея прочесть текста, которым был исписан лист.

Бледное, увядшее от слёз личико Татьяны просияло и покрылось горячим румянцем, сияя какой-то выспренной благостью.

– Это паспорт в небо! – сказала она.

– ?

– Да! Паспорт в небо! Сегодня я получила его от попадьи. На нём подписи разных попов и архимандрита из Москвы, и церковная печать. Я этот паспорт ждала целый год и стоил он мне порядочно (она назвала, по мужицким достаткам, огромную сумму). Но зато сейчас я могу умереть спокойно, потому что знаю, что меня сразу же пустят на небо.

Гервазий сильно сомневался в истинности подписи архимандрита и пяти церковников, но было бы просто жестокостью разочаровать совершенно счастливую бедолагу в «действенности» документа, и он сказал только:

– Ну, паспорт каждому человеку нужен. Но вас, Татьяна, и без паспорта архимандрита сразу же примут на небо. Потому что Христос пообещал корону небесную всем, кто на земле носил терновый венец, кто терпел безропотно, а вы, я знаю, далеко несчастливы.

– Нет! Я несчастлива, известное дело! Но ведь по справедливости! По справедливости, потому что не родила ему сына…

С глубочайшим почтением поцеловала она паспорт с подписями попов и архимандрита, обернула и укрыла на дно сундука.

С этого воскресения Татьяна лютые преследования Глеба Евдокиевича сносила с безмятежным лицом, только молилась ещё горячее и чаще бывала в церкви.

Увидев Гервазия в такую необычную пору, когда он должен находиться в лугах, Татьяна встревоженно спросила:

– Что это вас привело с пастбища? Может, какая скотина заболела?

– Оборони Бог! Весь скот здоров, пасутся и носятся по лугу.

– Слава Богу! Слава Богу! – и трёхкратно перекрестилась после трёхкратного поклона перед иконами, повешенными над крыльцом, и начала шептать какую-то благодарственную молитву.

Горя от нетерпения, Гзовский прервал её молитвенный экстаз.

– Что меня пригнало с пастбища, спрашиваете добрая пани Татьяна? Отвечаю: голод, любезная хозяйка. Глеб Евдокиевич засиделся сегодня у старшины, так что я должен был поработать и за себя, и за него. Так что сегодня я, правда, не обедал.

– Ясно! Ясно! Значит, вы не обедали сегодня. Значит, надо вам дать чего-нибудь перекусить.

– О том я и прошу!

– Дам, дам, миленький! Но что вам дать?

– Хоть бы что, мне всё равно… Хотя нет! Дайте мне, уважаемая хозяйка, молоко, хлеб, хоть капельку водки.

– Святой Николай Чудотворец! Почему это только капельку? Принесу целую фляжку, и кусок мяса тоже не помешает.

– А как же! Чтоб мясо могло помешать! – рассмеялся Гервазий, осчастливленный щедростью доброй женщины. – Только прошу вас, поспешите, хозяюшка, а то мне надо быстро вернуться на пастбище, чтобы, пока меня нет, со скотом чего не случилось.

Татьяна побежала в кладовую, Гервазий – к своему кофру.

Нервными движениями вынимал бельё, обувь, мыло, гребень, сибирскую куртку, какую сам носил, даже бутылочку одеколона, которая много лет оставалась не откупоренной. Всё это связал в узелок, который перекинул через частокол, чтобы Татьяна не заметила. Она тоже вскоре пришла с корзинкой, полной съестных припасов в таком количестве, как будто предназначалось для побега из осаждённой крепости.

Между двумя высокими скалистыми стенами ущелье заламывалось трёхкратно, а за ним широкая горловина открывала вид на просторные луга.

Возвращаясь с узелком и корзинкой, Гервазий в этом ущелье почувствовал страшное волненье.

Приятель ожесточённо лаял.

– Может, погоня напала на след беглеца?

Но нет! Он вдруг увидел, что это был просто спор Приятеля с конём, которому вздумалось перескочить через демаркационную линию пастбища.

Пёс пытался не допускать такого нарушения, с ощеренными клыками, ворча и повизгивая, он заступил дорогу коню, подскакивая до самых его губ. Конь умело вывёртывался то в одну, то в другую сторону. Наконец, ему, видно, надоело пререкаться с Приятелем, или он понял, что сопротивляться бесполезно, а, может, вспомнив: «Умный глупому уступает», повернулся, энергично взлягнув, принялся щипать траву, и удалился в противоположную сторону.

Приятель постоял ещё минутку, оглядел стадо, не предпринимает ли какая-нибудь скотина «революционных» действий – несколько раз тявкнул, так, для острастки, и возвратился на свой пост около путника, которого стеречь и защищать поручил ему Гервазий.

* * *

С момента появления путника, Гервазий Гзовский жил как бы двойной жизнью. Косил траву, занимался жатвой, свозил и укладывал в снопы, пахал, чистил инвентарь, чинил испорченные сельхозинструменты, прытко исполнял все те обязанности, которыми, воистину, сверх меры нагружал его непонятливый хозяин и кормилец, – но все эти работы он выполнял машинально, как бы в полусне.

В то время, как Гервазий сновал по полям и дорогам, по дому и хозяйственным постройкам во владениях Глеба Евдокиевича, мыслью, душой, всем сердцем он пребывал рядом с незнакомцем, что укрывался в скалистом ущелье у водопада на лугах.

Гервазий называл его путником. Он не хотел знать его имени.

Хватало того, что с каждым днём возрастала уверенность, что оба они люди равного нравственного и умственного уровня, одинаковых убеждений, стремлений и надежд, и вообще, что пострадали во имя одной и той же идеи.

Приодевшись, путник оказался ещё довольно красивым мужчиной. Изящество в обхождении и способе выражаться выдавали человека высшего общества. Некогда был он богатым помещиком Московской губернии, но чаще пребывал в Петербурге. Тесные связи объединяли его с Сергеем Муравьевым и с Рылеевым, настолько, что он оказался в Сибири.

Гервазий сразу же рассказал ему о своей деятельности и происшествиях его биографии.

И после этих взаимных признаний оба приятеля переносились в сферы утопии, сферы, которые являются единственным убежищем душ исстрадавшихся, совершенно одиноких, пребывающих в бесконечной тоске.

Если бы кто-нибудь спросил Гервазия, сколько дней он так прожил, вряд ли бы он ответил.

– Дней? Я днём как сонный или как бездушный автомат. Я живу только вечером и ночью в обществе путника, на лугах у водопада.

А тем временем наступила осень. Холода и ненастья бывали, порой, такими, что невозможно было погнать стадо на пастбища.

И щель в скале уже не была приятным и безопасным убежищем. В любую минуту мог начаться снегопад, засыпать путника и попасть на пойму уже было бы невозможно.

И тогда, что стало бы с путником?...

Расставанье приятелей казалось неизбежным. Первым заговорил об этом путник и предполагал, что в одежде мужика поищет работу, доберётся до Кавказа к ещё не подвластным России горцам. А оттуда уже нетрудно будет податься в Турцию. Тогда он напишет родственникам Гервазия, а те пришлют ему из Польши вести о приятеле, который спас ему жизнь… А, может, и Гервазия уже освободят, и позволят вернуться на родину. Тогда они могли бы общаться без всяких посредников.

Это были проекты столь же иллюзорные, как бледные огоньки, что носятся над болотом, – но за неимением более позитивных идей, приятелям приходилось довольствоваться этими.

Одежду, деньги, пистолет достал Гервазий. И как-то ночью, после тесного сердечного долгого объятья они расстались.

Путник ушёл. Несколько раз оборачивался, пока ступал по долине. Перед лесом обернулся в последний раз. Снял шапку… Махнул белым платком… Потом его стройная, крепкая фигура погрузилась в лесную гущу…

Гервазий Гзовский остался один…

А была эта ночь такой же ясной, лунной, только холодной, как тогда, когда Гервазий пел хорал, взывающий о помощи, и когда познакомился с путником. Но вместо жемчужной росы на лугах лежал иней, и водопад шумел уныло, будто жалуясь, что вскоре зима скуёт его ледяными оковами.

Тонкий лёгкий стебель коровяка колыхался перед скалой, уже утратив нежные свои цветы и листики.

Отовсюду веяло печалью, тоской, запустением…

Гервазий с тяжёлым стоном пал около опустевшего укрытия путника. Одиночество угнетало его теперь с двойной тяжестью.

* * *

Хотя «дочь» подвергалась насмешкам из-за её хрупкой фигуры и деликатной красоты, но слава о богатстве её родителей разнеслась далеко, так что претенденты на приданое и руку наследницы Евдокиевичей являлись даже из дальних окрестностей.

Тихая прежде усадебка наполнилась весельем и жизнью, о! даже сверхмерной оживлённостью.

От Нового Года до Крещения, по сибирскому обычаю, вся деревня устраивала «маскарады», состоящие в том, что парни и девчата в смешных и странных одёжках, повязывались яркими платками, закрывающими голову и лицо, и с песнями и криками бегали от дома к дому, кто, никем не узнанный, выдумает самые непристойные выходки и самые смешные нелепицы и больше всех насмешит, тому достаются аплодисменты и общее восхищение. Обычно, такие «маскарады» кончаются ссорами и кровавой дракой, потому что если ряженый кого-нибудь слишком обсмеёт или наступит на гонор, то он вынужден защищать себя кулаками от обиженных. И хотя льётся кровь и друг другу выбивают зубы – ничего! Всё равно эти забавы ряженых один из самых излюбленных праздников у сибирских мужиков.

Татьяна, как матушка, которая «не родила мужу сына», тоже служила мишенью для насмешек и издёвки ряженых, которых Глеб щедро одарял, но добрая женщина терпеливо сносила все шутки и в доме Евдокиевичей никогда не случалось драк. Понемногу этот дом стал излюбленным местом сборищ, поскольку славился обильным угощением, на которые добрая хозяйка не скупилась, не ожидая от соседей ответных приглашений.

В последние дни Масленицы развлекались и по иному.

Молодёжь на дорогах строила ледяные горы, а на полях – даже крепости из снега.

С этих гор, часто очень крутых, скользких и гладких, будто стеклянные, пускались на санях, на конных тройках, нередко ломая шею, так что любителям острых ощущений такая забава, порой, грозила серьёзными повреждениями или даже смертью.

Но такими любителями острых ощущений были все жители деревни!

Хватало и защитников, и боевитых завоевателей снеговых крепостей, которые и брали, и защищали под пистолетные и ружейные выстрелы.

Как только крепость рассыплется на груду блестящих атомов, обе воюющие стороны убегают отмечать свои победы и оплакивать поражение при обильных возлияниях горилки.

В тяжёлой работе и в безумных забавах, в которых Гервазий Гзовский не участвовал, но обязан был представляться приязненным свидетелем, а также деятельно помогать при их приготовлении, дни, недели, месяцы проходили быстро, не принося никаких изменений в участи поселенца, и лишь обостряли печаль и тоску о случайно найденном приятеле, но не приносили ни от него, ни о нём, никаких вестей.

Так прошла суровая в тех краях зима. Расцвела прекрасная, как везде, весна.

* * *

Глеб Евдокиевич, который в лице Гервазия нашёл дельного помощника и мудрого советчика, всё хозяйство свалил на него и Татьяну, и всё чаще мотался по дорогам.

Как-то, выехав ранней весной, вернулся домой лишь поздней осенью.

В усадьбе никто не скучал о пьянице и авантюристе и, когда он вернулся, никто у него не спросил, ни где был, ни чем занимался в столь долгом отсутствии. Он сам, вопреки своим привычкам, плёл небылицы, как по льдам и рекам добирался до тёплых краёв, где видел побережье Чёрного моря.

Упоминание о Чёрном море взволновало Гзовского. Именно в те края рассчитывал направиться путник.

Удалось ли ему избежать погони?... Удалось ли бедняге дойти до цели? Что с ним произошло?... Где он сейчас?... В безопасном ли месте находится?

Гервазий отодвинул миску с едой, подсел поближе к Глебу Евдокиевичу, и начал расспрашивать его с большим интересом, что и кого он видел там, откуда вернулся.

Но узнать ему удалось немного.

Мысли Глеба уже обратились к иному: он развязывал привезённые узлы и вытаскивал из них разнообразные вещи, которые закупил для себя и для украшения горницы. Повернувшись к Гервазию, показывал покупки и спрашивал: пусть отгадает, сколько стоит какой-нибудь предмет, сколько за него запросили и за сколько удалось сторговаться, и этой глупой болтовнёй сильно огорчил человека, которому хотелось лишь узнать что-нибудь о своём друге.

Из последнего развязанного узла выпал уже потрёпанный полушубок и растянулся на полу.

Гервазий взглянул на него и сердце громко забилось в его груди. На рукавах кожушка он увидел листки четверолистника, которые он некогда собственноручно вышил зелёной шерстью.

Четверолистник должен был служить талисманом для спасения и счастья того, кто кожушок получил от Гзовского.

А получил его путник.

И этот человек добровольно ни за какую цену не расстался бы с этой памяткой, с этим кожушком. В этом Гервазий был уверен.

Каково же обернулась его участь на самом деле?...

Нелегко было Гервазию Гзовскому овладеть собой и справиться с охватившим волнением, и со слезами, что набегали в глаза. А когда это ему удалось, кожушок ещё лежал на полу… Спасительные талисманы, зелёные листики клевера цвета надежды – иллюзорной, обманчивой надежды, выделялись на тёмном фоне…

– Глеб Евдокиевич, – спросил Гервазий, стараясь придать голосу полное безразличие, – сколько заплатили за этот полушубок?

– Я его в карты выиграл.

– А у кого? Наверное, не запомнили?

– Чтобы я что забыл! Что, у меня память плохая? Для моих дел – вполне хватает, – огрызнулся оскорблённый мужик. – Я его выиграл у матроса с парохода «Ермак». Засел, бестия, за карты без копейки денег, и проиграл. А наша пословица такая: «От плохого должника – хоть собачью шкуру». Так я у этого матроса взял баранью шкуру. Скажи, что плохого? – смеялся он, радуясь собственному остроумию.

– Вы, как всегда, поступили разумно, – польстил мужику Гервазий, чтобы привести его в доброе настроение. – Но, послушайте, Глеб Евдокиевич, вот мой баран уже облысел, мне этот полушубок нравится, и я бы у вас его купил.

Пока Глеб думал, что ответить, Татьяна закричала:

– Ать! Вечный позор хозяину, который продаёт обноски. Если тебе полушубок нравится, бери его себе, миленький, и пусть он тебе служит на доброе здоровье, дай Бог!

Глеб не позволил жене превзойти себя в щедрости и, тиская на коленях гервазиев полушубок, повторил:

– Бери, и пусть тебе служит на доброе здоровье!

Гзовский ещё раз при свете внимательно оглядел полушубок… Да, это был тот самый, что он отдал путнику.

В кармане он нашёл листок бумаги, исписанный карандашом, уже полустёртым, изящным мелким почерком.

– Разве в тёплых краях и на кораблях, что плавают по Чёрному морю, нужны меховые одёжки? – спросил Гервазий у мужика в надежде, что ему удастся узнать хоть какие-то подробности, касательно путника.

– Конечно, в тёплых краях тоже нужен мех, раз он там имеется. Но первый владелец полушубка, похоже, прибыл издалека.

– А каков он был из себя, Глеб?

– Откуда мне знать? По всякому там гадали люди, что слышал, то и знаю. Говорили, прибыл один, неведомо откуда, нанялся на уборку парохода, а когда «Ермак» уже отплывал, купил билет в Цареград…

– Ах! – вскрикнул Гервазий.

– Что с тобой, миленький? – участливо спросила Татьяна.

– Я-то здоров, только очень удивился, рассказывайте, Глеб, пожалуйста, это так интересно!

– Когда все уже взошли на пароход, и «Ермак» должен был вот-вот отплыть, какой-то генерал, а, может, и вовсе не генерал?... кто его знает?... в общем, какой-то генерал начал кричать, что тот, кто нанялся на корабль и должен был ехать в Цареград, что он убежал с каторги.

– Боже!

– Правда, какой мерзавец. Из Забайкальского края, с Петровска, аж до Чёрного моря добрался, и был он государственный преступник[41]. Тогда матросы тут же сбежались и, что есть силы, схватились за верёвки и тросы, чтобы государственного преступника схватить и заковать в кандалы.

– Христос распятый! Спаси! Иисус-Мария! – стонал Гзовский, закрыв лицо руками.

– Жалко тебе его? – подозрительно спросил Глеб. – Может, ты его знал?

– Не знал я его, откуда бы?... Первый раз в жизни слышу о Петровском. Просто меня разморило… Не выспался… Рассказывайте, Глеб. Мне очень интересно. Не часто доводится слышать про такие случаи. И вы, Глеб, рассказываете так хорошо!

– Известно, я умею рассказывать, но такое не выдумать, – засмеялся Глеб, – и не придумать. Понимаешь, они его верёвками связали, но в кандалы не заковали, потому что он вырвался от того генерала, который схватил его за ворот рубахи… И прыгнул в море.

– И утонул?

– А ты как думаешь, что он до Цареграда пешком собирался? Сразу пошёл ко дну, рыбам на корм… А тот матрос, который первый схватился за верёвки, получил в награду весь скарб беглого государственного преступника. И что это было за имущество? Смех один!... А матрос этот кожушок тоже получил в награду. А я его у матроса выиграл и подарил тебе.

<<Назад  Далее>>

 Главная  

  Словарь Яндекс.Лингво

 

 

Rambler's Top100

© М. Кушникова, перевод, 2007.

© М. Кушникова, В. Тогулев, предисловие, составление, 2007.

© А. Брагин, оформление интернет-сайта, 2007.

Хостинг от uCoz